Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Молодец, Сережа.
Мне было семнадцать с половиной лет. За все эти годы я ни разу не слышал от брата таких слов. Они были подарком, долгожданным и сладким.
Впрочем, дальнейшее развитие событий вскоре свело нашу радость на нет. Солдатам каким-то образом удалось забраться на крышу вагона, где они и предприняли новые попытки выкурить нас из нашего отделения, мочась в его вентилятор. Но вскоре и эта забава наскучила им, а к тому же они начали сходить по двое, по трое при каждой остановке поезда на бесчисленных маленьких станциях, и к утру третьего дня — когда мы добрались до Харькова — от наших мучителей не осталось ни слуху ни духу.
В один из более поздних часов того же дня я едва не лишился Володи. Симферопольский экспресс, давно уже обратившийся в поезд местного сообщения, остановился на очередной скучнейшей станции. Володя, не слушая моих испуганных возражений, решил выйти из вагона, чтобы размять ноги. Я смотрел в окно, как он, помахивая дорогой тростью дяди Руки, прогуливается взад-вперед по платформе, с которой за ним следили и другие глаза, куда менее доброжелательные. Неожиданно поезд дернулся и пошел. Володя бросился к двери вагона, но споткнулся, и трость его полетела на рельсы. Володя поднял на меня взгляд и изумленно всплеснул руками. «Запрыгивай!» — крикнул я, однако он остался стоять на месте, невероятно элегантный и жалкий, уменьшавшийся в размерах по мере того, как поезд набирал скорость.
Никогда еще не ощущал я утраты столь полной. Я подумал, не спрыгнуть ли и мне с поезда, не присоединиться ли к нему, но мысль о том, что так мы наверняка лишимся всего нашего багажа, оказалась для меня непереносимой. И я ничего не предпринял, отказавшись в моем потрясении признать, что в один миг вся моя жизнь изменилась навсегда. Каких-то четверть часа назад голову мою занимали мысли о том, где я смогу продолжить учебу, а Володя говорил, что собирается вернуться в Санкт-Петербург, один, чтобы забрать оставленную им дома коллекцию бабочек. А сейчас угрюмые мужики, наблюдавшие со своих скамей, как он весело прохаживался по платформе, наверняка избивают его в кровь, срывая с него красивую одежду, мстя ему за само существование бездумных семей вроде нашей в новом мире, где власть перешла в руки этих мужиков. Под такие размышления я быстренько уговорил полбутылки недопитой нами мадеры.
Как могли мы свалять подобного дурака — мы все?
Оцепенело пытался я составить телеграмму, которую мне придется послать из Ялты родителям, и думал о том, что они далеко не сразу поверят хотя бы одному ее слову. Это странное умственное упражнение несколько успокоило меня.
А потом, повинуясь непонятному порыву, я извлек из кошелька Володи единственное, взятое им с собой из его коллекции: наполненную белым торфяным мхом коробочку — все, что оставил мне мой брат, если не считать необходимости рассказать родителям о его гибели. В коробочке лежали, подобно спеленутым мумиям в гробнице, несколько толстых куколок, которых выкармливал Володя.
И тут я с изумлением заметил какое-то дерганое движение. Пробужденная не то теплом нашего отделения, не то тряской вагона, которая подталкивала ее к трудной метаморфозе, прямо на моих глазах вылуплялась из своего кокона коричневатая бабочка, еще незрячая, с влажными крыльями.
— Что это у тебя? Осторожно. Ты же ничего в этом не смыслишь.
Рядом со мной стоял, глядя в коробочку, Володя. Он потрогал бабочку пальцами, не заметив великого всплеска пьяной радости, обуявшей меня, едва я его увидел.
— Ах ты малышка. — И он назвал бабочку ее настоящим, научным именем. — В какой мир ты решилась выйти!
— Но как же ты?.. — заикаясь, пролепетал я.
— Очень просто. Я дождался, когда пройдет последний вагон, схватил трость и успел вцепиться в протянутую мне из тамбура героем революции сильную руку. Набалдашник вот, к сожалению, размозжило. Кстати, а где остатки мадеры? Я просто обязан отблагодарить моего спасителя каким-нибудь подарком.
Кембридж
— Начнем от нашей парадной двери, — сказал Володя. — Морская, дом сорок семь. Мы идем в сторону Невского проспекта. Минуем дом князя Огинского (сорок пять), итальянское посольство (сорок три), бывшее немецкое (сорок один). Выходим на Мариинскую площадь. За липами маленького сквера на северной ее стороне различается Исаакиевский собор. В центре — посредственная конная статуя Николая Первого. Вдоль восточного края площади тянется отель «Астория». А рядом с ним…
Он замолчал. На самом-то деле мы прогуливались по кембриджским «Задам». Со времени нашего бегства из России прошло два с половиной года; начинался третий год моей и Володиной учебы в университете.
— А рядом… что там рядом? — спросил он. — Какое здание стоит бок о бок с «Асторией»? Мне никак не удается его различить.
Я, засмеявшись, сказал, что и мне тоже.
— Это совсем не смешно! — воскликнул Володя. — Неужели ты не понимаешь? Он уже начался, кошмарный процесс распада. Наш возлюбленный Санкт-Петербург исчезает у нас на глазах. Мы должны смотреть в лицо этой пугающей правде, Сережа.
Я напомнил ему, что город как стоял на берегах Невы и Финского залива, так и стоит.
— Ха! Нынешний Петроград — это не Санкт-Петербург, который мы знали когда-то. Если бы нам удалось прокрасться через границу и добраться до знакомых когда-то улиц, мы бы ничего на них не узнали. Нет, меня заботит Петербург, сохраненный вот здесь, — он коснулся лба, потом сердца. — А этот нетленный город исчезает, пока мы беседуем, гуляем, пьем чай, и, боюсь, очень скоро у меня не останется ничего, кроме нескольких бродячих призраков, испорченных памятью реликтов, обрывков déjà vu, а после сгинут и они.
Я ответил, что меня больше интересует наша с ним осенняя прогулка, удовольствие, которое мы от нее получаем.
— Да-да, все это прекрасно, — сказал он, словно впервые увидев лужайки, ивы, далекие башни и шпили. — Совершенно приемлемый был бы ландшафт, если бы не то убийственное обстоятельство, что он так безжалостно вытесняет из памяти прошлое, которое я люблю. Не только вещественный ландшафт зданий, деревьев, рек, но и людские лица, запах русской сирени в сумерках, полуденный танец бражников в вырской аллее дубков, музыку согревающей душу русской речи, непрерывно звучащую в моих снах.
Я ответил сдуру, что меня, например, радует возможность обзавестись более богатым и гибким английским, и спросил:
— Да и вообще, к чему нам теперь русский язык?
Он посмотрел на меня так, точно я ударил его по лицу.
Очень трудно рассказать о тех странных восемнадцати месяцах[51], в течение которых мы, разбросанные по стране Набоковы, постепенно собирались в Крыму, неуверенно в нем оседая, — пловцы, готовые нырнуть в изгнание, но колебавшиеся, цеплявшиеся за убывавшую и убывавшую надежду на то, что события могут еще избавить нас от необходимости совершить этот нырок. Они не смогли.