Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Закончив с Давидом, обессиленно вытянувшимся на кровати, солдат поманил к себе меня. Я покачал головой. Если мне не хватило смелости покинуть номер, то уж тем более не хватало ее, чтобы зайти еще дальше.
— Не будь дураком, — сказал Давид. — Ты уже свалился в логово льва. Так насладись, по крайности, своим мученичеством, пока оно длится.
Что же, в тех обстоятельствах логика Давида была, я полагаю, безупречной. И скоро я стоял на четвереньках, и Коля орудовал своим львиным языком, и трепет пронимал меня до костей.
Когда сладкая мука завершилась, Коля принялся глотать прямо из бутылки шампанское, а я и Давид — одеваться. Затем мы сложились, выдали ему колоссальную по любым меркам награду за труды и покинули его — голого, все еще сверхъестественно возбужденного. Ничего-то он, бедный прохвост, не стыдился, напротив, вид у него был веселый. Когда мы вышли на деревянный тротуар, Давид улыбнулся и объявил:
— Ну-с, я ощущаю себя грешником, которому отпустили грехи. А ты?
Я в моих ощущениях еще не разобрался. Полный приниженных сожалений, упоительно поруганный, восторженно падший, вызывающе неповинный, почти обессиленный, я шел по улицам не изменившегося города изменившимся человеком, путешественником, вернувшимся из далекой, фантастической страны. И не ведал, что за недолгое мое отсутствие город все-таки переменился. На площади перед Казанским собором собралась большая толпа. Многие держали в руках восковые свечи. Кто-то выпевал молитвы. Ослепленный случившимся со мной чудом, я на миг решил, что это скопление людей имеет какое-то отношение к Карсавиной. Но тут же заметил, что люди в толпе обнимаются, военные целуют штатских, несомненно богатые господа отплясывают с кучерами последнего разбора. Весьма почтенного вида старушка обняла меня и уткнулась, сотрясаясь от плача, лбом в мою грудь. Я спросил у нее, какая стряслась беда.
— Беда? — ответила она. — Какая там беда! Из Невы труп Распутина вытащили, слава те, Господи!
Вот такие душевные смуты и восторги обуревали меня, пока annus horribilis[42] 1917-й начинал пробуждаться от зимней спячки. Та зима отличалась избытком морозов и снега — продукты и дрова за этим обилием не поспевали. Почти каждый день по улицам проходили демонстрации с красными флагами и лозунгами «Хлеба и мира». К концу февраля главным настроением горожан стал страх, смешанный с унынием.
Мы с Давидом совершили еще несколько экспедиций на мрачный континент, названный им «инфернальным Петроградом», однако я начинал чувствовать, что он воспринимает мое присутствие рядом как помеху для его наиболее смелых предприятий. По различным намекам и обмолвкам Давида я понял, что он связался с какой-то буйной офицерской компанией; я заметил также, что в последнее время у него стали дрожать руки, а взгляд странно опустел.
Я и не понимал, как сильно завишу от моих друзей, пока они не начали покидать меня. «Абиссинцам» предстояло встретиться всем вместе в последний раз. Я не обращал внимания на собиравшуюся грозу слухов и листовок: мой Санкт-Петербург несколько месяцев жил лишь разговорами о том, что великий режиссер Мейерхольд ставит легендарно несценичный «Маскарад» Лермонтова, а главную мужскую роль будет играть в нем не кто иной, как Юрий Юрьев. Когда же я получил написанное на личной бумаге Юрьева (но, впрочем, рукой Гени) приглашение на премьеру в Александринке, волнение мое, и без того немалое, достигло высшего предела.
Мама и слышать ничего не хотела о том, что я уйду куда-то из дома в тот февральский вечер. В последние дни ее безразличие к назревавшему кризису сменилось почти истерическим страхом. Отец изо всех сил старался уверить ее, что прежде, чем ведьмин котел закипит по-настоящему, пройдет еще не одна неделя, — если он закипит вообще. «Не надо так тревожиться, Лёля, — говорил он. — Люди заболтают эту революцию до смерти еще до того, как она разразится».
— Может быть, ты с ним пойдешь, — как-то сказала она, но тут же и пожалела об этих словах. — Нет-нет, вы оба должны остаться дома, в безопасности.
Отец ответил ей, что никакого желания идти на спектакль не имеет, поскольку частная жизнь исполнителя главной роли давно уже стала предметом омерзительных слухов. А затем, повернувшись ко мне, мягко сказал:
— Но полагаю, если ты последишь за ним издали, ничего страшного не случится. Он несомненно талантлив.
В конце концов был достигнут компромисс: Волков доставит меня в театр на нашем «Бенце», а затем привезет домой.
Если не считать разрозненных казацких патрулей, улицы города оказались успокоительно пустыми; единственным намеком на отчаяние, овладевшее им, были очереди, уже выстраивавшиеся у булочных, которым предстояло открыться лишь поутру.
К моему удивлению, Волков вдруг заговорил со мной — вольность, которую мои родители в слугах отнюдь не поощряли.
— Всего пару часов назад, — хрипло сообщил он, — на Невском было не протолкнуться. Вы бы глазам своим не поверили. Столько крику, столько красных флагов.
Тут он замолчал, словно желая, чтобы я поразмыслил над важностью его наблюдения. Впрочем, когда мы выехали на площадь, картина, открывшаяся нам — десятки выстроившихся рядами черных автомобилей, — подвигнула Волкова на новое замечание.
— Совсем как гробы! — с благоговейным страхом произнес он. — Ряды гробов после коронации Царя, при которой на Ходынке затоптали столько несчастных выпивох, — а Его Величество даже бал свой не отменил!
Всего месяц назад Волков произносить такие изменнические по сути их речи не решился бы.
Мои возлюбленные «Абиссинцы» ожидали меня, принаряженные, на ступенях театра.
— Слава Богу, ты добрался целым и невредимым, — негромко произнес Геня. — В Мейерхольда стреляли. Солдаты задержали Юрия и меня и не хотели отпускать, пока гвардейский капитан не признал Юрия и не принес ему извинения. А еще мне говорили, что на том краю площади убили человека. Но это все, что я знаю. Убийство произошло до нашего прихода сюда.
Давид, отозвавшийся на рассказ Гени нервным смехом, сел на ступеньку и схватился за голову.
— Он теперь морфием балуется, — прошептал мне на ухо Геня. — Офицеры покупают эту дрянь у докторов из военных госпиталей.
Геня присел рядом с нашим товарищем, обнял его рукой за плечи и добавил, обращаясь ко мне:
— Сам знаешь, морфий становится повальным увлечением.
Я этого не знал, конечно, и захотел выспросить у Гени подробности, но тут, к большому моему удивлению, из театра вышел Majesté, необычайно живописный в его страусовых перьях и норковых мехах.
— О, дорогие мои, меня прислали, чтобы я исполнил при вас роль чичероне. Нам надлежит поскорее занять наши места. Спектакль вот-вот начнется.
Поскольку премьера была задумана как бенефис Юрьева, гостям актера отвели особую ложу. Когда мы вошли в нее, Majesté сделал заявление не весьма правдоподобное: