Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я была потрясена, как бедно живут люди и как берегут они природу. И как просто с ними говорить. Я не знала, куда деть, куда сунуть мусор, который я производила: то у меня в руке фольга от жвачки, то тампончик для снятия макияжа, то ватная палочка… Весь мусор, который оставался от этих людей, был натуральным.
Моя комната выглядела как пещера с пиратскими сокровищами, и я возвышалась над этой грудой золота, потрясенная, гордая, в сверкающем кокошнике на голове.
Ехали дальше, к Волге, к художнику Коле Иванову. Несколько дней провели в Хохломе. Здесь бедность перешла черту – и уже не была романтичной. Коля расписывал деревянную посуду: красным, оранжевым и золотым по черному фону. Во вредное производство (не творческую, а техническую его часть) была вовлечена вся семья. Ремеслом они зарабатывали на жизнь. В мастерской голова шла кругом от изобилия красоты и запаха лака.
Я видела, как топилась на окраине огорода баня, и дымок из трубы стелился в направлении темного зубчатого леса. Я видела кисточки в один волчий волос, которыми расписывались миниатюрные вещицы. Я ела уху из только что выловленной рыбы, которую сварили здесь же, на берегу, на костерке, в чайнике. Ела раков. Ела ржаной хлеб с медом, черпая мед деревянной ложкой из большого туеска. Я фотографировала высокую некошеную траву, особняком стоящие церквушки на фоне неброского среднерусского пейзажа, обветренные, улыбающиеся лица предельно просто одетых людей и их чудесные изделия ручной работы… Всего этого я не забуду никогда.
Фестиваль получился большим и значительным – но что он был по сравнению с этой поездкой к мастерам!
Пятьдесят человек, пятьдесят участников приехали из России – мы расселили их по семьям.
Вокруг «Русской зимы» возник нешуточный ажиотаж. Телевидение, пресса, взволнованный интерес. Прибыли на открытие официальные лица: наши – городской министр культуры, мэр, директор музея, – и один российский культурный чиновник, который сидел на банкете чем-то опечаленный, методично пил и не выпускал из руки сигарету; перед ним в пепельнице и в тарелке дымилась гора окурков…
Хохломского художника Колю Иванова поселили в русскоговорящей семье, чтобы он мог перекинуться с ними хотя бы парой слов. Не знаю, воспользовался ли он этой возможностью. Он всегда молчал и держался особняком, этаким пришельцем, для которого ни при каких обстоятельствах чужое не станет своим и который не возьмет ни крохи от этого чужого. Не было в нем ни презрения, ни интереса к этому «чужому». Его попросили показать свое мастерство в далекой стране – и он по доброте согласился: и теперь тихо работал на всеобщем обозрении, любовно возясь со своей красно-золотой деревянной посудой и видя в ней все то, что напоминало ему место, где осталось его сердце. У него было такое продолговатое лицо, как бывает в иконописи, такая же вытянутая поджарая фигура и такие же длинные сухие пальцы, которые творили чудо. Взгляд напоминал прозрачную воду, которая отрешенно отражала небо.
Сибирский хор был противопоставлением молчаливому художнику – народ громкий, веселый и активный. Это были семьи старообрядцев: семьями приехали – семьями и пели, вместе с детьми. Они все хотели попробовать, все узнать, накупить разных вещиц и вещей и уехать, оставив после себя цветастый шлейф впечатлений и разговоров еще на полгода. Однажды на старинной главной площади Фрайбурга они затеяли игру «ручеек», и вскоре вся площадь по одну сторону собора с шутками, прибаутками и смехом была вовлечена в незатейливый хоровод – вот это было зрелище! Само собой, они легко обходились без немецкого языка. И концерты их были такие же яркие и звонкие, как они сами.
Детям было позволено раскрашивать дымковскую глиняную игрушку: хотели к ним приставить воспитателей-наблюдателей, но Толя был категорически против, и взрослые допущены не были. И ни одна игрушка не была разбита или испорчена.
Крутили русские фильмы, в том числе Толины. Играл в соборе свои произведения органист Янченко, которого предупредили, что собор – не концертный зал и здесь не принято аплодировать, но публика поднялась с мест и аплодировала долго-долго…
Только самый главный художник из Палеха не приехал – сказал, что ему надо сажать картошку. Отшутился. Картошку зимой не сажают.
Толю и Тамару, своих дорогих друзей – особенно дорогих тем, что через них открывалась мне другая Россия, не связанная с кабинетами, конторами, таможнями, клиниками, форумами, – я навестила однажды на их даче под Москвой.
Оно всегда двоилось, чувство к России. Металось в пределах того самого одного шага, делилось на вещи, вызывающие возмущение, негодование, непонимание и страх (особенно внутри советской политической системы с ее специфическими издевательствами над человеком), и на вещи глубоко духовные, ничем не заменимые, ничем не объяснимые – это то, что и именуется любовью, то, что ты всегда ищешь, то, что дает душе радость, то, ради чего ты готов идти на жертвы. Всегда мне было странно осознавать себя в поисках любви сквозь протест, сквозь неприятие… Но, сталкиваясь с негативом, я как будто еще больше вдохновлялась на свой поиск, а получая искомое – забывала все плохое, словно и не было его.
Стиль моего общения со страной был в основном деловым, а Толя с Тамарой вращались в мире искусства, не бизнеса, и дружба с ними повела меня по потайным коридорчикам в другие залы, где хранились ценности других категорий. Конечно, и здесь все было неоднозначным – заблудиться в чувствах можно легко, как в подмосковных дачах в лесном массиве.
Мои друзья так просто объяснили, как найти их дачу, что даже уточнять не пришлось. Садишься в последний вагон, выходишь на седьмой станции, перед тобой – вокзал и улица. Вот и иди по этой улице до дачного поселка, а там – спросишь дом Толи и Тамары. Очень просто.
Я сделала все так, как было сказано. Последний вагон, который оказался первым, потому что электричка поехала от московского вокзала в обратную сторону, был набит до отказа людьми. Сесть было некуда, я ехала стоя, подпираемая дачниками со всех сторон. Когда поезд тормозил, на меня падал пьяный мужик. На седьмой станции еле выбралась из вагона – почти никто не выходил.
Фух. Пошла по перрону до самого конца, туда, где притулилась крошечная будка – на вокзал не очень-то похоже… Кругом лес. Четыре человека со своими корзинами исчезли в четырех направлениях. Возле будки должна была начинаться «улица», но это была просто тропинка, ведущая в лес. По ней я и пошла.
Я потерялась очень быстро. Там, где тропинка расходилась натрое, не было камня с указаниями про коня или про счастье. Выбирала наугад.
Прошло два часа.
Не каждый день гуляешь в лесу. Под ногами сосновые иглы ковриком… Ароматный воздух. В лесу нежарко, спокойно. И никто не попадается навстречу – удивительно, не тайга же тут. Надеюсь, волков тут нет. Все-таки тропинки исхожены, обжиты, ну, куда-нибудь ведь должны они меня привести! Видимо, я просчиталась и вышла не на седьмой станции. Из-за мужика, который падал… Собраться с духом. Ходить пешком полезно. И вдруг… Чья-то черная голова маячит за кустами? Высоковато для человека. Ау! Боже мой, что это… Ленин???