Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всё изменилось, когда в камеру напротив посадили поэта. Когда-то, в прошлой жизни, когда мы все еще были людьми, он читал свои стихи со сцены. Многие, приходившие на эти чтения, слушали его с замиранием сердца, шепотом вторили ему, произнося словно молитву, заученные наизусть строки. По ночам, когда ни надзиратели, ни лаборанты не могли нам помешать, он читал свои стихи вслух. Всем нам, заблудшим и усталым, искалеченным и брошенным в лапы чудовищной машины по переработке человеческих тел. Он рассказывал, что целую жизнь назад, еще до стихов и сцены, он служил на благо родины, он защищал ее и был ее примерным сыном, но, с наступлением пандемии, ее первой волны, мир начал катиться в пропасть. Потом случилась вторая волна, третья. Его принципы не позволили ему пополнить собой ряды тех бешеных псов, что называют себя гордым словом «Гвардия», поэтому он оказался среди тех многих, на кого гвардия точила зуб. Люди были напуганы, богатые теряли деньги и становились нищими, нищие теряли последнее здоровье и силы и становились бездомными, бездомные, никому не нужные, попадали сюда, в свое последние пристанище, где после непродолжительной работы с учеными, которые теперь скорее смахивали на мясников и живодеров, сгорая на кострах и превращаясь в воздушный пепел, наконец могли освободиться от той чудовищной доли, которая выпала на их судьбы. Поэт, как и я, был одинок изначально. Ни семьи, ни детей…Он был самостоятельной единицей, цельный, несгибаемый, непоколебимый, но угодив сюда, все претерпевают определенные метаморфозы.
В его стихах я находила спасение. Они были пропитаны болью, но одновременно в них сквозила неугасающая тяга к жизни, и они невольно запоминались, укутывали мои мысли, лечили моё сердце. Каждый день я наблюдала как сгорают на плацу измученные этой жизнью люди, сходя с ума или не выдерживая экспериментов, но я держалась. Серый пепел падал с небес, в воздухе пахло гарью и жареным мясом, пространство резали звуки сирен и не было выхода из этого лабиринта. Только стихи и льдинки голубых глаз, в которые мне однажды довелось заглянуть в свете луны, одиноко висевшей в небе. В ту ночь она казалась особенно огромной и на фоне бескрайней его черноты выглядела как тот самый заветный свет в конце тоннеля, по которому всем нам рано или поздно предстоит пройти. В ту ночь я дала себе слово, что ОНИ не сломают меня, им не увидеть в моих глазах мольбы и, если я и попаду на плац, то только с гордо поднятой головой.
К сожалению, все в этой жизни имеет конец. Как и сама жизнь. Целыми днями глядя то в окошко под потолком, то в камеру на против, я наблюдала, как Поэта пытаются сломать. Его били и морили голодом, запирали в одиночку и снова били, ему кололи то, что еще не тестировалось на людях и мало-по-малу, он начал терять себя в постмедикаментозном бреду. Мысли его часто путались, речь становилась бессвязной и тихой, и чтобы вернуться в этот мир после очередного эксперимента, он снова и снова читал стихи. Порой одни и те же, порой по несколько раз подряд, но я каждый раз как в первый, радовалась его голосу, радовалась тому, что он еще может бороться за жизнь, а вместе с ним могу и я.
Долгими холодными ночами, в те минуты, когда лаборатория останавливает свое движение, а надзиратели дремлют в своих каморках, я смотрела на пляшущие в черном небе снежинки, а он, сидя в дальнем углу камеры, рассказывал мне о ярких далеких звездах, об ангелах и демонах, о древних богах, выдумавших людей. Слушая его истории, во мне зарождалась, росла и крепла надежда на то, что может все это просто ночной кошмар, чья-то бредовая фантазия и скоро это все закончится? Он говорил о ярком чистом небе, о том, что мы победили болезнь и покинули свои убежища, что нет больше страшных лабораторий и все, кого мы любили, живы. Что люди стали добрее к друг другу и все мы больше не дохнем под колпаком диктаторов. Я растворялась в этих мыслях, впитывая кожей тепло его голоса, и сердце мое потихоньку обретало прежнюю мягкость. Оно вновь начинало чувствовать что-то кроме страха, но в тот день, когда я решила довериться его частым ударам и перестала скрывать от самой себя хрупкую любовь, которую поселил во мне Поэт, он не вернулся в камеру.
Может они перепроверяют анализы? Может они дали ему двойную дозу? Может он просто спит сейчас в лаборатории, отходя от новой инъекции? А может он?… НЕТ! Им не сломать его! Им не сломать нас! Мы выйдем отсюда! Они найдут лекарство и все мы покинем эти чертовы камеры, повторяла я в голове снова и снова, словно мантру! Но он так и не появился.
Прошло уже два часа с тех пор, как его должны были вернуть, судя по наручным часам надзирателя, лениво совершавшего обход. Прошло три часа. Меня забрали на процедуры и вернули обратно. Его не было. Прошел еще час и на закате дня я услышала шаги. Под руки надзиратели волочили «свежее мясо». Этот паренек нес бред, ноги его беспомощно волочились, под закатанными рукавами грязной рубахи угадывалась набирающая обороты гангрена от вечных «грязных доз» – долго он не проживет. Хотя надзиратели делали ставки, что если ему ампутировать руки, то он и посмирнее будет и от гангрены они избавятся, а значит он еще сможет послужить на благо общества.
Когда его швырнули в камеру и захлопнули дверь, мое сердце словно сдавили холодные липкие щупальца спрута, но разум все еще отказывался принять реальность.
В десять, после отбоя на плацу зажгли костер. Мне не нужно было видеть, кого там сжигают сегодня. Сердце это и так знало. Оно больше не билось часто и радостно, как при звуке его голоса. Теперь оно ухало тяжело и больно, редко и с надрывом, а пепел от костра, разносимый ветром, поднимался все выше и