Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В ту пору век уходит из-под ног Великого короля: нетерпеливая молодежь ждет не дождется, когда же он уйдет со сцены. Война окончена, теперь они хотят развлекаться. Батальные сцены вызывают отвращение, религиозная живопись навевает скуку, возвышенные сюжеты и благородные идеи уже не пользуются спросом, французы хотят другого: дайте место моему «я», моей внутренней жизни, моему портрету! Детруа, Рау, Наттье, даже сам Риго перегружены заказами. Старый король наконец умирает, и для дам приход к власти регента[7]означает, что жизнь пошла вскачь: прощайте, Минервы и Юноны, да здравствует Венера!
Люди жадно стремятся испробовать всё, преступить все запреты… Однако знатные господа, весьма лакомые до наготы, пока еще не готовы выставить на всеобщее обозрение свою собственную.
И молодой В*** изобрел способ показывать, не нарушая приличий, то, что обычно скрывают: почему бы дамам из высшего общества не красоваться на портретах переодетыми? О, разумеется, не в образе какой-нибудь Кающейся Магдалины или Святой Елизаветы!.. Нет, «переодетыми» в обнаженных, то есть в музу, нимфу, султаншу, аллегорическую фигуру. Он предложил публике костюмированный портрет — «мифологический» или «восточный». Причем все в том же среднем формате — доступном и буржуа. Успех не заставил себя ждать. Мадам де Сери, бывшая любовница регента, заказала свой портрет в костюме Дианы: полумесяц в волосах и колчан в руке вполне извиняли прозрачность ее туники… На заднем плане Батист слегка наметил, себе в утеху, лесок с деревьями в рыжей осенней листве, колеблемой ветром. Немалое удовольствие он испытал также, изображая голубую ленту, обвивавшую колчан, и желтую шелковую тунику, чей край не то скрывал, не то обнажал ногу выше колена. Однако, не считая этих скромных, тайных радостей, он больше ничего себе не позволил: главное, чтобы портрет нравился клиенту. И он понравился: общий вид картины сочли «живым и пикантным», а кроме того, зрители (хорошо знавшие, что экс-фаворитка не так уж и молода) восхитились тем, что художник сумел польстить модели, одновременно не упустив сходства. «Можно подумать, что его кистью водила любовь!» — воскликнула одна из подруг дамы.
Эта манера привлекла к В*** множество беспутных знатных клиенток, и теперь даже самые безобразные из них желали заказать ему свой портрет.
С этого момента жизнь В*** стремительно меняется: имя его широко известно, заказы текут рекой. Батист расстается с убогим чердаком ветхого дома на улице Фруаманто. Он снимает две комнаты с широкими окнами, обращенными на север, в доме за церковью Святого Роха. Однако другие живописцы быстро переняли его изобретение; даже Ларжильер взялся писать Диан, наряжая их к тому же в плащи из леопардовых шкур! И пока конкуренты В***, с их сонмом подмастерьев, пекут портрет за портретом, сам он, работая в одиночестве, должен испрашивать у своих клиентов все более длительные отсрочки: не будучи членом Академии, он не может найти себе достойных учеников. Кроме того, он не имеет права ни выставляться на Салонах, ни величать себя «королевским живописцем», даром что сей титул ровно ничего не дает — и уж, разумеется, не дает доступа ко двору, зато привлекает клиентов.
Тогда-то он и решает повременить с заказами, чтобы написать «вступительное произведение», необходимое тем, кто желает попасть в ряды академиков. И раз уж предстоит показать себя, то наш герой не мелочится: присовокупив к своим лучшим портретам три или четыре картины на библейские темы, извлеченные из дальнего угла мастерской («Царицу Савскую», «Купающуюся Сусанну», «Вирсавию», также во время купания), он осмеливается выставить свою кандидатуру по высшему разряду, а именно в жанре исторической живописи! Что свидетельствует о наличии у этого скромника большого запаса оптимизма, уже окрашенного верой в чудо: Господи, я не достоин, но изреки хоть слово…
На самом деле тут крылась еще одна причина: при отборе картин Батист возлагал надежды хотя бы на частичную благосклонность «мсье Куапеля», директора Академии и бывшего учителя его брата Никола. Может быть, в память о покойном… Похоже, однако, что господин Куапель питал некоторое предубеждение к своим молодым собратьям по искусству, с их успехами в раздевании моделей. Во всяком случае, «6 апреля 1718 года сьер Батист В***, парижанин, представивший на суд комиссии Королевской академии свои живописные произведения, каковые произведения, будучи одобрены, дают ему право выступать соискателем, получил предписание создать для приема в Академию картину в двенадцать футов высотою, на тему „Consummatum est“[8]…» «Consummatum est»! Еще один Христос, притом испускающий дух! И вдобавок размером с заалтарную картину! И все это требуется от дамского художника, специалиста по кабинетным портретам!
«Ох, матушка, матушка! — стонал Батист, вспоминая миниатюры для табакерок, — до чего же унылы эти людишки!» «Могли бы, по крайней мере, — сетовал он в разговоре с Удри, будущим живописателем охот[9], с которым свел знакомство в бытность свою учеником у Ларжильера, — заказать мне „Вознесение Богородицы“ с ее пышными крыльями или „Саломею перед Иродом“ с семью покрывалами… Но „Распятие“!..»
Однако делать нечего, пришлось браться за работу. Он установил большой мольберт. Купил скамеечку. И попытался вспомнить уроки своего крестного. Но Христос никак ему не давался: когда он изображал распятого с закатившимися глазами и зеленоватым телом в тусклом освещении, тот выглядел словно тухлая рыба, залежавшаяся на прилавке; когда писал его с розовым лицом и напряженными руками, получался какой-то греческий борец, щеголяющий своей мускулатурой… С фоном и аксессуарами дело обстояло не лучше: нужно ли было положить к подножию креста череп и кости? Или же заменить эти излишние memento mori[10], эти патетические останки, святым Иоанном, погруженным в приличествующую случаю скорбь? Он испробовал все варианты: писал, переписывал, соскребал краски с холста… и начинал заново.
Проклятый «Consummatum est» отнял у него два с половиной года… Конечно, за это время он ухитрялся подрабатывать на жизнь: расписывал десюдепорты[11], делал окна-обманки, гризайли, а для одного гравера — двадцать рисунков с картин Миньяра. Однако мало-помалу он утрачивал свое преимущество первопроходца и надежды на постоянную клиентуру.
Наконец 15 декабря 1720 года (ему уже тридцать лет) Академия приняла его в свои ряды — правда, сочтя его произведение «несколько туманным», — но не в качестве мастера исторической живописи, а как «художника своеобразного дарования, проявившегося в изображении современных переодетых фигур». Словом, академик, но второсортный. Не штатный профессор и, уж конечно, не будущий директор.