Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За столом было съедено много всякой всячины: жаркое, птица, паштеты. Яства запивали белым и красным вином и даже шампанским. Сотрапезники чокались и пели. Жан-Никола заснул на руках у матери, Мари-Шарлотта — на коленях у деда.
Под конец трапезы В***, обозрев смятую скатерть, хлебные крошки, куриные кости и пятна вина, вдруг воскликнул: «Вот она — настоящая „бамбошада“, или я ничего не смыслю в искусстве! Удри, способен ли ты прямо сейчас, не сходя с места, намалевать для нас эту кучу объедков?» В ту пору «бамбошадами» в живописи назывались любые жанровые сценки: ярмарки, деревенские свадьбы, интерьеры кабаков и конюшен, карнавалы, сельские виды, торговцы каштанами, ободранные кролики, курительные заведения, кухонные чуланы, рыбные прилавки, будочки холодных сапожников, грелки для постели, вороватые коты, старые нищие, — и все это, разумеется, изображалось во фламандском духе[20].
Удри, который некогда иллюстрировал «Комический роман» Скаррона[21], где на головы прохожих выливалось множество ночных горшков, тотчас принимает вызов. Однако он вызывает своего друга, придворного портретиста, на соревнование. «Когда играешь на флейте, — парирует В***, — ничего не стоит сыграть и на барабане!»
Прад бежит в мастерскую за двумя маленькими холстами и кистями, щедро накладывает краски на палитры; инспектора «Гобеленов» Шастелена выбирают арбитром соревнования. Художники расходятся по углам комнаты, подальше от стола. Софи уводит детей, Марианна удаляется под ручку с рантье, и турнир начинается. Его периодически прерывают здравицы, провозглашаемые мэтрами и обоими учениками, порядком уже хмельными.
Удри, обычно медлительный и усердный, сейчас отважно бросается в fa presto[22]— в несколько часов он пишет вполне традиционную бамбошаду: сборчатая скатерть, остатки бараньей ноги, пустые бутылки, двое мужчин, поднявших бокалы, служанка в чепце, кошка между блюдами, собака под столом. Что касается В***, то он изобразил поле битвы — после битвы, где в живых не осталось ни души: на засаленной скатерти валяются только серебряный нож, разбитый бокал, хлебная корка и три виноградины. Ни желтого цвета, ни красного. Нет даже коричневого, один только белый всевозможных оттенков: чистый белый, серовато-белый, красновато-белый, зеленовато-белый, грязновато-белый.
Как и следовало ожидать, Шастелен отказывается сеять раздор между друзьями, и они, во взаимном восхищении от своих талантов, обмениваются холстами. Этюд Удри, который Батист, впав в нищету, продал вместе с рисунками Ларжильера, нам известен. А вот натюрморт самого В*** (уж не единственный ли его натюрморт?), видимо, утрачен. Луи Прад в своих Мемуарах утверждает, что эта картина по своей выразительности ничуть не уступала «первым натюрмортам, которые Снейдерс[23]представил фламандской публике»; ему показалось, что «месье В*** решил доказать всем — и, в первую очередь, себе — свою правоту в той давней дискуссии по поводу колбасы». Иными словами, доказать себе, что он имеет полное право «не завидовать пучку моркови на чужом прилавке», поскольку и сам может предложить своим клиентам кое-что не хуже. Впрочем, чокаясь с собутыльниками последний раз, он с громким хохотом объявляет им: «Ладно, когда нашим знатным господам наскучит смотреться в мои зеркала, я подряжусь малевать вывески для колбасных лавок!» Однако минуту спустя уточняет: «Видишь ли, Удри, чем больше я старею, тем яснее понимаю, что живопись должна сторониться скульптуры: я предпочел бы с помощью своих кистей заняться музыкой…»
Софи, изрядно утомленная затянувшейся бамбошадой, поняла эти слова буквально и возразила, скорее едко, чем кротко: «Музыкой? Бедный мой друг, да что вы смыслите в музыке?!»
Наступила ночь. Гости насытились. Батист и Софи вместе отправились спать. «Странно все-таки, — со вздохом сказала Софи, — вы можете написать целую картину за какие-нибудь шесть часов — как же мне не сердиться, что вы до сих пор не закончили наш семейный портрет!»
— Милочка моя, я закончу ваш портрет только тогда, когда вы кончите умножать наше семейство…
Это прозвучало весьма галантно. Но опрометчиво, ибо Софи было только двадцать пять лет.
В декабре один из близнецов, Пьер, умер. Однажды утром служанка обнаружила его уже холодным и посиневшим в колыбели, которую он делил с Полиной. Доктора предположили — хотя нет, эти люди не предполагают, они утверждают! — что Полина, бывшая крупнее брата, задавила его во сне. Софи во всем винила себя: нельзя было оставлять малышей на ночь, какими бы тщедушными они ни были, вдвоем в одной кроватке. Невольно она стала винить в несчастье и Полину, с горя у нее пропало молоко. Она отдала выжившую девочку кормилице.
На сей раз В*** вел себя выше всяческих похвал: он дважды или трижды набрасывал карандашом профили младенцев, лежавших в кроватке лицом друг к другу, тесно, как две горошинки в стручке. Так что умерший малыш оставил след, пусть даже такой легкий, в его творчестве. Теперь он мог бы перенести это крошечное жалкое личико на «Семейный портрет». Нужно было только придумать новую композицию.
По поводу Клодины у него уже появилась удачная мысль: он собирался заменить этюд с рыжеволосой девочкой законченным портретом в овальной рамке, висящим на стене; таким образом мольберт окажется лишним, и его можно заменить низеньким столиком, вокруг которого сгрудились бы другие дети. Он хотел дать им кисточки в руки: нужно было оправдать то, что на картине он стоял, держа палитру. По смерти Пьера его замысел обрел более четкие очертания: низкий столик должен быть наклонным, как пюпитр, и на нем зрители увидят чуточку искаженный перспективой набросок сангиной, где будет угадываться личико Пьеро; детей он расположит так, словно они хотят раскрасить этот рисунок: Жан-Никола протянет вперед кисточку, опущенную в золотую краску, и на чепчике младенца блеснет легкий золотой мазок… Композиция фигур — пробный камень любого группового портрета — нравилась В***, он был ею доволен. И надеялся, что Софи это тоже придется по вкусу.
Дабы отвлечь жену от мыслей о недавнем горе и от «Могилы господина де Шамбоньера», чьи звуки изредка долетали до мастерской сквозь прикрытые двери, он попросил ее позировать. Закончил лицо, которое на протяжении семи лет оставалось лишь намеченным. И только тут заметил, что она стала бледнее прежнего, да и похудела больше, чем ему казалось. Она по-прежнему была красива, но красота эта стала строгой, почти горькой. Он несколько смягчил ее, осыпав белой пудрой — «изморозью» — ее пепельные волосы.
Затем он написал умерших детей: рыжекудрая Клодина прелестно смотрелась на фоне дальней стены комнаты; что же до «Пьера в чепчике», то представлявший его рисунок сангиной, видный сбоку на наклонном столе, был вполне достоин академического этюда: прекрасное упражнение для начинающих художников! Тем хуже для господ академиков, не принявших Батиста в ряды преподавателей!