Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После двухдневных переговоров в КГБ мы с ними составили трехстраничный меморандум – казуистическое соглашение о том, на каких условиях я останусь в Советском Союзе. В нем я отказывался от политической деятельности – «как официальной, так и антиофициальной», долго споря по каждой формуле. И мой партнер по переговорам подполковник сказал: «Вот какой интересный вражеский документ вышел, Глеб Олегович! Буду разбирать его на семинарах в высшей школе КГБ».
Но тогда еще шел январь 1980 года. В 1984 году, когда мы снова встретились на Лубянке, все переменилось. Шло жестокое время, Движение решили подавить окончательно, что и было сделано. В Москве я не застал прежней среды – люди ушли в быт, жались по семьям, общались мало, не образуя влияющего фактора. Альтернативное брожение ушло вглубь аппарата, став невидимым. И мой подполковник говорит: «Глеб Олегович, вы тут собрались вести переговоры с государством – это с каких же позиций? Рейганом занимаются другие люди. С высоты табуретки поучаете Политбюро ЦК КПСС? (До того я рассказал ему, что в ссылке научился делать табуретки.) Сперва сделайте карьеру и заслужите позицию, с которой к вам прислушаются в СССР. Как академик Арбатов, например. В ЦК серьезные люди, о чем им разговаривать с вами – о тюремных вшах?»
И. К.: Как воспринялся ваш призыв к компромиссу между Движением и властью?
Г. П.: Когда меня в 1982-м посадили, вокруг этого пошла некая политическая игра. Игрунов вел переписку с КГБ обо мне, для него самого довольно опасную. Мои самиздатские тексты 1981–1982-го о компромиссе Игрунов расценил как новую позицию. В спорах со столичными диссидентами он пытался сформировать курс компромисса. Вступая с КГБ в переговоры о моем освобождении, он верил, что в тюрьме я останусь в рамках независимой позиции, которую хранил до ареста. Но я ее не сохранил.
Есть ряд его меморандумов того времени. О том, что власть не должна увязывать компромисс с унизительным требованием отказа диссидента от взглядов. Но для КГБ инквизиционная задача и была центральной: сломать отступника! Ведь если нет твоего отречения от взглядов, то и модель власти надо переосмыслить, официально допустив в ней статус лояльных не-советских людей. Но тогда система превращается в отчасти плюралистическую, что недопустимо.
И. К.: Как твоя позиция выглядела в глазах диссидентского сообщества? Они думали, что ты испугался, что продался или что ты сошел с ума? И как ты сам сегодня видишь свою тогдашнюю стратегию компромисса?
Г. П.: В оценках друзей смешались все три твои гипотезы. Ведь я нанес удар по доверию, оскорбил их чувство истины. Мой поступок выглядел просто отвратительно – активист Движения под судом публично признаёт себя виновным в клевете на советский строй!
Годом раньше диссидентскую среду расколол выход из тюрьмы другого редактора «Поисков» – Виктора Сокирко. Он вышел из Бутырок без суда и с более умеренной формулой «разоружения», чем моя, и все же полемика вокруг этого была яростная. Я защищал в Сокирко героя компромисса и надолго поссорился с Померанцем. В последнем, восьмом номере «Поисков» я намеренно поместил материалы Куроня и Гавела о политике диалога восточноевропейских диссидентов с властями. Попытался развернуть дебаты о масштабной политической сделке Движения с государством, об условиях и рамках компромисса. Попытка провалилась. Те, кто шел на компромисс ради освобождения от лагеря, как я или Виктор Сокирко, деморализовали остатки Движения.
Сегодня я вижу, что такой спор был бы возможен на подъеме Движения. В дни разгрома слово «компромисс» звучало как сигнал капитуляции.
V
Алкивиад. Темные девяностые
В ссылке я не знал, что у Горбачева родимое пятно, – на портретах его фотошопили. ◆ В новой реальности возникает вытесненная в диссидентстве тема ресурсов действия. ◆ Журнал «Век XX» в дебатах гласности стал интеллектуальным внутренним оппонентом демократов. ◆ Перестройку вспоминают, как любовницу: этих она обманула, у тех ее похитили Ельцин с Путиным. Третьи не помнят, что с ними случилось, но твердо знают, что «потеряли все». Перестройка – это картина травмы. ◆ Украина уже не была для меня делом принципа: раз нет государства Советский Союз, то и государству Россия не бывать. ◆ Родина рушилась. В тот день я записываю в блокнотик: «Государства у нас больше нет. Есть территория, населенная лицами, нуждающимися в продуктах чужой цивилизации: товарах, правилах и безопасности. Что делать советскому космополиту в расово чистом государстве Ельцина?» Я ждал, что Москва шатнется в сторону национал-демократии. ◆ Важный фактор постперестройки: у каждого возник выдуманный им враг. Все на воображаемых фронтах боролись за спасение иллюзорных идентичностей. ◆ Я жил в России, как в гетто, видя перспективу жизни в упадке. ◆ Моим героем теперь был Алкивиад, с его запальчивым вызовом: «Я им докажу, что я еще жив!»
И. К.: В годы перестройки появляется новый Глеб, редактор журнала союзного значения, публичный интеллектуал. Как появился «Век XX и мир» в твоей жизни?
Г. П.: Ссылка кончилась, и в декабре 1985 года я вернулся в Москву. Перед этим выпустили из лагеря лидера «Поисков» Валеру Абрамкина, уже после его повторного срока. Он провел на зоне шесть очень тяжелых лет. Время стояло мрачное, боялись, что дадут третий срок. Когда я вернулся в Москву, от Движения остались всего несколько десятков активистов. Группки, ориентированные на выезд из СССР, жили под надзором. Несколько заявлений для западной прессы, КГБ проводит обыск – и всех высылают вон.
Москва запустела. Конец Движения выкинул меня из времени прямо накануне того, как Событие, которого все устали ждать, пришло из Кремля. В ссылке я телевизор не смотрел, в 1970-е я советское телевидение вообще старался не видеть. Вдруг гляжу – с Новым 1986 годом поздравляет советский народ человек, а у человека пятно на лбу! Для меня это было потрясением. Я не знал, что у генсека родимое пятно, на портретах его фотошопили. Однако, по драконовскому указу того же Горбачева, с лета 1985 года политическим запретили прописку в столицах. Я был не вправе жить в Москве, где была моя семья, Марина с детьми – Митей, Наташей и Сашей. В проекте уже были Юля с Ульяной. На Запад я твердо решил не уезжать. Единственное, что оставалось моей твердой позицией, – Гефтер и