Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Итальянская мужская одежда, — хихикает он. — Интересно, сколько они продержатся? До них здесь были спорттовары, а до спорттоваров — канцелярские принадлежности. И эти исчезнут. Это помещение ничего, кроме старых книг, не признает. Многолетняя привычка…
Я смотрю на его отражение в витрине и по лицу вижу, как он тоскует по своему «Букинисту». Я помню тот вечер, когда он пришел домой и рассказал мне все… как он сидел в своем кресле и теребил кожаные пуговки на обивке.
— Все, — сказал он. — Конец. Они забирают фирму. Ничего нельзя сделать. Кредиторы хотят получить свое.
Не помню, что я ему ответил. Он был безутешен, замкнулся в себе. Глаза его блуждали по комнате, словно он искал что-то, но забыл, что именно потерял. Потом он повторял эту фразу чуть не каждый день. «Ничего нельзя было сделать. Кредиторы хотят получить свое». Я все время думаю, что он вкладывал в эти слова другой, неизвестный и непонятный мне смысл, и мне становилось страшно.
В послеобеденное время в кондитерской «Ритц» все, как всегда. Дымки от кофе и сигарет. Музыка. На стенах — цветные фотографии пляжа в Скреастранде: солнечный день, полно народа; взрослые, дети, образцовый пример семейной идиллии. Очередная и типичная иллюзия: летом все будет хорошо. А в «Ритце» эта иллюзия к тому же сфотографирована и висит на стене… Отец сидит напротив и о чем-то размышляет. О чем? Что именно здесь они когда-то в доисторические времена встретились с мамой? Гарри и Сигрид, пара юнцов, птенцы, моложе, чем я сейчас, два ветерка, сведенных в одно дуновение случаем и необъяснимой тоской друг по другу… На полу — ковер, старый, морщинистый, со следами разбитых надежд и утраченных иллюзий… За спиной папы я вижу весь цвет общества — первые парни Фалькенберга, городские сплетницы, несколько футболистов, фотограф местной газеты, владелец цветочного магазина, пожилой гончар, закоренелый холостяк, перетрахавший половину женского населения… и, конечно, серая масса служащих, школьников, пенсионеров… Откуда во мне это неприятие?… Наверное, потому, что жизнь проходит мимо меня. Вернее, через меня, как песок протекает сквозь пальцы… Наверное, у Кристины было похожее чувство. Усталость, пессимизм, чувство, что надеяться уже не на что. Но я никогда не мог бы просто взять и уехать, как она. Все, что мне близко — здесь, в Фалькенберге: папа, группа, иллюзии… и, поскольку я никуда не уехал, можно сделать косвенный вывод, что я, должно быть, всем доволен.
Я кошусь на отца. Он задумчиво помешивает в чашке ложечкой, и кофе стынет, в том же медленном и безнадежном ритме, что и его парижские фантазии. Мне все время страшно за него: тревога эта все растет и растет — настолько он слаб и беззащитен. У него отняли все, и я боюсь, что он что-то с собой сделает… неужели мой отец способен покончить жизнь самоубийством? Только не это… есть же какие-то границы даже для испытаний.
Вечером я звоню Миро. Мы не виделись не меньше месяца, последний раз на репетиции, мне вдруг хочется услышать его голос. Я иду в кухню и кручу шаткий диск на нашем старом черном телефоне. Длинные сигналы, кажется, продолжаются целую вечность, прежде чем он берет трубку.
— Миро…
— Это я, Йоран.
— Йоран? — удивленно переспрашивает он. — Ничего не случилось?
В его голосе — искреннее беспокойство. У меня становится тепло на душе.
— Нет, — говорю я. — Пытался немного встряхнуть отца, ездил с ним магазин, затащил в «Ритц»… он все время погружен в какие-то далекие от мира размышления.
— Не бери на себя слишком много, — говорит Миро. — Отец может и сам о себе позаботиться, ты же ему не нянька.
Я прижимаю трубку к уху и вздыхаю. Сколько раз я это уже слышал! Миро все время упрекает меня, что я слишком много вожусь с отцом, что не живу отдельно, как все в нашем возрасте, что никуда не хожу, что слишком много суечусь, беру на себя слишком много…
— Я беспокоюсь за тебя, — продолжает Миро. — Ты месяц не выходил из дома, кружки пива не выпил, девочки у тебя не было, наверное, с полгода… днем ты дремлешь в своем музыкальном магазине, а по вечерам убаюкиваешь отца… Когда мы последний раз собирались? Месяц назад? Ты и музыку забросил!
— Ты преувеличиваешь. По твоему описанию можно подумать, что я уже полная развалина. Со мной все в порядке, я просто поступаю так, как требуют обстоятельства.
Я слышу его далекое дыхание.
— Во всяком случае, надо как можно скорее собраться и порепетировать, — говорит он. — Завтра? Если найдем остальных…
— Договорились.
Миро вздыхает.
— Может быть, выпьем пива вечером?
— Нет настроения. Такое чувство, что я уже все видел и слышал.
Миро грустно смеется.
— Ясное дело. Ты все видел, все слышал, и завтра мы репетируем. Договорились?
— Договорились?
— Договорились! — говорю я. — Договорились, договорились!
Я кладу трубку и долго смотрю на нее, ни о чем не думая.
Я часто вспоминаю маму, с течением времени все чаще. На днях будет два года, как она умерла, и память о ней точно проснулась к годовщине. Почему я все время думаю о ней? Наверное, потому, что не хочу, чтобы эта память исчезла. Ее загадочные картины… Я тоже начал писать красками; ее жизнь, мне кажется, возрождается в моей душе, во всяком случае то, что можно сохранить и после ее смерти… А может быть, я ошибаюсь. Может быть, я вспоминаю ее совсем не такой, какой она была. Может быть, время подменяет ее образ… Что это — забвение?
Я часто прошу папу рассказать, как они встретились. Я закрываю глаза и слушаю… он рассказывает, словно читает книгу для детей: всегда одинаково. Раз за разом повторяет он свой рассказ, и если пропускает что-то, я его поправляю — точно так, как в детстве, когда я знал все сказки наизусть.
— Это было весной, — говорит папа. — Я был в городе проездом. Мама работала тогда в постоялом дворе «Этран», подавала завтрак для постояльцев. Когда я ее увидел первый раз, она стояла за кассой и решала кроссворды, чтобы провести время…
Я сижу с закрытыми глазами. Очень хорошо, что его рассказ повторяется с такой точностью, он словно создает канву, по которой я могу вышивать свои, собственные узоры. Отец в своем коричневом костюме… направляется в Варберг или Гетеборг, он занимается распространением нового энциклопедического словаря. Мама подает ему завтрак — бутерброд с ветчиной и кофейник. Мама влюбилась сразу. В его большие мечтательные глаза, в его застенчивость, в его манеру пить кофе, медленно и печально поднося чашку ко рту… Он пьет кофе, а она потихоньку наблюдает за ним из-за стойки. Он сидит и перелистывает одну из своих вечных книжек. Что он читает? Снорре Стурлассона[33]? Книгу о хазарском государстве VIII века? Со своего места она видит над спинкой стула только его плечи и макушку. Он дышит, плечи подымаются и опускаются, движения эти напоминают биение огромного сердца… ее почему-то это волнует. Он что-то неразборчиво бормочет про себя, а когда переворачивает страницу в книге, делает это так, словно книга живая, словно боится ее поранить. Он собирается уходить, и она назначает ему встречу в кафе «Ритц» — в следующий раз, когда он окажется в городе. О чем они думают? Наверное, о том, что так начинается влюбленность, случайно, никаких возвышенных атрибутов.