Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это никого не могло увлечь, а с английским театром мы слишком редко сталкивались и просто не успевали поддаться его очарованию. Первая увиденная мною пьеса — мелодрама «Друзья детства» в театре «Адельфи» (с участием Уильяма Терриса и Джесси Милуорд). В те выходные мы гостили у долготерпеливого доктора Мортона, который понимал нас как никто. Обычно он сразу сообщал нам время обеда и ужина и напоминал, где находится ванная, после чего предоставлял нас целиком и полностью самим себе в комнате под самой крышей с огромным запасом книг. В тот раз он еще и пригласил нас пойти вместе со всей семьей в театр. Пришлось признаться, что в свои шестнадцать и пятнадцать лет мы ни разу не были в театре. Доктор Мортон удивился и сразу же начал колебаться. А наш отец не рассердится? Пьеса совершенно невинная.
Мы были уверены, что отец не рассердится. Правда, в следующем воскресном письме отцу Кен не преминул уточнить, что, хотя спектакль нам очень понравился, он не оставил неизгладимого следа в наших душах. Души остались незапятнанными.
За время учебы в Вестминстере я побывал в театре еще три раза. Смотрел «Фиородору», «Греческую рабыню» (с Марией Темпест и Летти Линд) и «Персидскую розу». На первые две меня брали с собой взрослые, а на третью мы отправились вдвоем с другим мальчиком в одну дождливую среду. Во избежание лишних недоразумений мы отпросились на лекцию в Политехническом институте. Когда вернулись, посмотрев «Персидскую розу», куратор нашего колледжа спросил, о чем была лекция. Мы ответили, что она называлась «Наш военно-морской флот сегодня и всегда» (мне показалось, что это замечательное название для лекции). На самом деле называлась она просто «Наш флот», объявление в газете напечатали неточно.
4
В школе не требовали сочинений в прозе, однако нам полагалось ежегодно совершать небольшой экскурс в поэзию. В последнюю субботу летнего триместра для старшекурсников устраивали развлечение, именуемое «Дикламация» (пишу через «и», чтобы точно передать произношение). Младшекурсники читали разоблачительные стишки готовым к выпуску старшим, которые весь предшествующий год их тиранили. Старшекурсники, вальяжно раскинувшись, устраивались на полу за столиками, уставленными множеством фруктов (и фруктовых напитков) по сезону, а дрожащий младшекурсник возносился под самый потолок на специально для этого возведенном помосте (стол ставился на стол, а на него громоздилась башня из стульев). В левой руке декламатор держал зажженную свечу, в правой — листочки со стихами. Другого освещения в комнате не было. У каждого старшекурсника под рукой стояла тарелка с маленькими твердыми имбирными печеньицами. Одаренному красноречием первокурснику могло показаться, что это прекрасная возможность отплатить за все старшим, на самом же деле это была прекрасная возможность поразвлечься старшекурснику, одаренному талантом кидаться имбирным печеньем. Единожды рискнув прочитать хулительные вирши о помощнике старосты, у которого вдруг оказалось куда больше друзей среди однокашников, чем можно было подумать, начинающий автор понимал, что никакая критика в грядущем ему не страшна. Пусть профессионалы швыряют в беднягу грязью, а зоилы-любители бросаются тухлыми яйцами — по крайней мере имбирным печеньем в него уже никто не запустит. Быть может, подсознательно именно это и толкнуло меня на стезю драматурга.
Сейчас «дикламацию» отменили. То ли кто-то свалился с помоста (и ничего удивительного), то ли кому-то выбили глаз печеньем или от упавшей свечи начался пожар — мне рассказывали, но я забыл. Матери вздохнут свободней, отцы скажут, что люди измельчали, а по-моему, для сатиры в целом потеря невелика. Уровень стихов не превышал среднего уровня школьной латыни. Лишь бы размер не слишком нарушался, и ладно.
5
Мы писали домой каждое воскресенье. Поскольку события у обоих происходили примерно одни и те же, мы делили между собой темы. Например, Кен рассказывал о погоде, а я — о субботнем матче. С годами мы приобрели склонность к украшательству в ущерб фактам, а иногда оживляли свои письма стихотворными цитатами. Однажды я сообщил отцу, не помню уже, по какому поводу, что «есть многое на небе и земле, что и во сне не снилось»[17]. Представляю, как он удивился, и не меньше, должно быть, удивилась матушка, когда я в следующем письме уверил ее, что лучше потерять любовь, чем вовсе не любить[18].
Кен делал то же самое куда более изящно и иносказательно. Постепенно в семье укоренилось мнение, что письма брата, если и не достойны публикации в «Панче», то весьма хороши для мальчика его возраста и, по словам отца, «может, из этого что-нибудь да выйдет». Отец ни на минуту не мог бы предположить, что его сын способен зарабатывать на жизнь писательством. Как он позже мне сказал: «Не всем же быть Диккенсами». Однако ему представлялось вполне возможным, что Кен, состоя на государственной службе или где-нибудь еще в том же духе, «иногда прибавит к своему заработку гинею-другую» публикацией статьи в «Спектейторе». И можно будет как бы невзначай показывать эту статью родителям будущих учеников, пока те осматривают гимнастический комплекс.
Между тем пришла пора подыскивать Кену настоящую профессию. Отец уже убедился, что никакой стипендии в университете Кен не получит, и, что еще существеннее, сам Кен убедился, что в свой последний школьный год не будет избран в число помощников старосты. Это было слишком даже для его смирения. Доучиться до седьмого курса и не быть облеченным властью? Лучше уж уйти самому, не дожидаясь такого позора.
Но куда уйти? У Кена не было ни планов, ни честолюбивых замыслов. Барри готовился на будущий год стать юристом. Обучение занимало четыре года — четыре долгих года не нужно задумываться о выборе профессии, не нужно беспокоиться о будущем и никому ничего не нужно доказывать. Все мы были скорее склонны к блаженному безделью, нежели к упорному труду, но меня подгонял дух соперничества, — наследие того детского «я могу», — которого Кен был начисто лишен. Ему передышка в четыре года казалась немыслимым счастьем. Решено, он станет — кем там? — юристом.
6
В то лето мы с отцом совершили увеселительный — по его замыслу — круиз вдоль побережья Норвегии. Мне было шестнадцать, я только что начал делать некоторые успехи в крикете, я только что начал взрослеть и, словом, был совершенно невыносим. На корабле была одна очень привлекательная барышня — все мужчины толпились вокруг нее. Я обретался где-то на задворках, мечтая удостоиться улыбки. Мечта моя довольно часто сбывалась. В своем бело-розовом галстуке школьной команды и сине-зеленом кепи (цвета команды колледжа) я, должно быть, мог у всякого вызвать улыбку. Барышня сидела на перилах, болтая ногами и весело отбиваясь от наших комплиментов (мои, хоть и безмолвные, были самыми искренними из всех), наши взгляды на мгновение встречались, или ее взгляд падал на мой галстук, и она дарила мне внезапную теплую улыбку, словно делилась какой-то общей тайной. В такие минуты я чувствовал, что мог бы умереть ради нее или даже швырнуть за борт кепи (не с такой, впрочем, легкостью). Была ли то первая любовь? Не знаю. Волнение на море улеглось, ее светлость вышла из каюты, где в одиночестве молилась о скорой смерти, и восхитительное создание — горничная знатной дамы — вернулось к своим обязанностям. Джентльмены были сражены. Они, конечно, притворились, будто знали обо всем с самого начала, просто хотели слегка развеселить милую крошку. Я был скомпрометирован менее других, поскольку восхищался издали. Нимало не смутившись, я обратил свои чувства на другую прелестницу, блиставшую в крикетных матчах, которые устраивали на палубе. Ее звали Эллен. Мы были одних лет. Фамилию я помню тоже, но не стану здесь называть — мало ли, вдруг она сейчас уже не моя ровесница. И лицо я прекрасно помню. Как вы думаете, помнит ли она мое лицо и мое имя? Нет, конечно. О, неверная Эллен! Я не вспоминал тебя с 1898 года, но и не забыл, оказывается.