Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Моя девушка? — переспросил Хокер.
— Она всегда говорит о вас как собственница, более того, она предана вам. Помнится, на прошлой неделе я ей сказал: «Теперь можете идти. Жду вас в пятницу». А она мне: «В пятницу я не смогу. Билли Хокер будет дома, и я могу ему понадобиться». — «К черту Билли Хокера! — воскликнул я. — Вы же не собираетесь ему позировать в пятницу? А коли так, то позируйте мне». Но она лишь головой покачала. Нет, вы подумайте, Флоринда не может прийти в пятницу, потому что Билли Хокер будет дома и она может ему понадобиться! Как и в любой другой день, впрочем. «Ну что же, — сказал я, — вы вольны поступать так, как хотите. Ступайте к вашему Билли Хокеру». Ну и как, понадобилась она вам в пятницу?
— Нет, — ответил Хокер.
— Вот дерзкая девчонка, придется ее отругать. Но фигурка поразительная — да-да, именно поразительная! Не далее как на прошлой неделе наш великий старина Чарли уныло мне заявил: «Хороших натурщиц больше нет. Сколько ни ищи, а нет, и все». — «Ты ошибаешься, друг мой, — ответил я ему, — одна все же осталась». И назвал имя вашей девушки. То бишь девушки, называющей себя вашей.
— Маленькая плутовка! — изрек Холланден.
— Кто? — спросил Понтиак.
— Флоринда, — ответил Холланден. — Надо полагать, что…
— Никто не спорит, это очень плохо. Как и все остальное. Мой дорогой друг, во всей Вселенной нет ничего такого, о чем можно было бы горько сожалеть. Но в груди этой Флоринды бьется маленькое храброе сердце! Против нее ополчился весь мир, а она, черт возьми, сражается с ним на равных! Ей…
— Уж кто-кто, а я ее знаю прекрасно.
— Может быть, и так, но я, со своей стороны, думаю, что вы недооцениваете ни ее характер, ни ее поразительную фигурку — да-да, именно поразительную!
— Дьявольщина! — воскликнул Хокер в адрес чашки с кофе, которую он нечаянно опрокинул.
— Одним словом, — подвел итог Понтиак, — я полагаю, она потрясающая натурщица. Вам, мистер Хокер, можно только позавидовать.
— В самом деле? — удивился тот.
— Я бы тоже хотел, чтобы мои натурщицы проявляли по отношению ко мне такую же покорность и преданность. В этом случае мне не пришлось бы бранить их, когда они опаздывают или когда не приходят вообще. У нее поразительная фигурка — да-да, именно поразительная!
Снова появившись в доме с большими окнами, Хокер первым делом посмотрел на исполинский канделябр. Убедившись, что тот стоит на прежнем месте, он дружелюбно улыбнулся ему, будто старому знакомому.
— Это, должно быть, просто замечательно, — мечтательно произнесла девушка. — Я всегда завидовала тем, кто живет такой жизнью.
— Какой именно?
— Ну… точно я сказать не могу, но мне кажется… что ваша жизнь подразумевает почти неограниченную свободу. Как-то раз меня пригласили в студию на чай…
— В студию? На чай? О Господи, смилуйся надо мной! Продолжайте…
— Да, на чай, в студию к одному художнику. А что вам не нравится? По правде говоря, мы не знали, хороший ли он художник, и вам, вероятно, может показаться жульничеством, когда человек, которого никак нельзя назвать великим мастером, устраивает у себя чаепития.
— И что же было дальше?
— Японские слуги вели себя очень мило, на столах стояли чашки из Алжира, Турции и… А почему вы спрашиваете?
— Вы продолжайте, продолжайте, я вас не перебиваю.
— А продолжать больше нечего; я лишь могу сказать, что нас окружали очаровательные цвета, и я подумала, какую прекрасную, праздную жизнь должен вести человек, обитающий в такой студии. Он, вероятно, курит сигареты с монограммами и рассуждает о том, как халтурно работают остальные художники.
— Прелестно, просто прелестно. Однако…
— Разумеется, сейчас вы спросите меня, хорошо ли он пишет. Скажу вам честно — не знаю, но чай, которым он нас угощал, действительно был великолепен.
— Вы заблуждаетесь, я хотел немного приоткрыть завесу над жизнью художников, но если вам посчастливилось увидеть изысканную драпировку на стенах и выпить чаю из алжирской чашки, в этом нет необходимости — вы и без меня все знаете.
— Стало быть, вы хотели сказать что-то ужасное, поведать мне, как трудно приходится молодым художникам, и все такое прочее.
— Не совсем. Вот послушайте: на мой взгляд, существует определенного рода творческая элита. Ее представители могут быть хорошими художниками, могут быть плохими, но для них главное — не написать хорошую картину, а устроить знатное чаепитие, сродни тому, о котором вы говорите, либо заявить о себе посредством другого сходного мероприятия. Но когда мне говорят, что статус художника обязывает только к этому и ничему другому, у меня волосы на голове встают дыбом! Я уверен, познакомившись со мной поближе, можно сразу заметить, насколько мое существование отличается от вышеописанного образа жизни, здорово роняя меня в глазах тех, для кого важно именно это. Можно даже прийти к выводу, что я не умею писать, хотя это будет очень нечестно по отношению ко мне, потому что это у меня как раз получается хорошо.
— Насколько я понимаю, вы сейчас собираетесь повлиять на мою точку зрения, чтобы не упасть в моих глазах, когда я обнаружу, что у вас нет роскошной студии, что вы не курите сигареты с монограммами и не разглагольствуете о том, как халтурно работают ваши собратья.
— Совершенно верно, именно это я и попытаюсь сейчас сделать.
— Тогда приступайте.
— Во-первых…
— Так что же во-первых?
— Видите ли, я занялся живописью, когда был еще очень беден. Кстати, все это я рассказываю вам для того, чтобы вы обо мне все знали и понимали, что мне нечего стыдиться. Ну так вот, я занялся живописью, когда был еще очень беден и мог оплатить учебу только наполовину; вторую половину правдами и неправдами — когда мольбой, а когда и угрозами — приходилось выклянчивать у моего бедного отца. В Париже я тяжко трудился, но потом вернулся сюда в надежде сразу стать великим художником. Однако из этой затеи ничего не вышло. По сути, мне тогда пришлось пережить ряд худших в жизни моментов. Так продолжалось несколько лет. Отец постепенно растерял всю свою веру в меня, хотя в тот период я нуждался в ней, как никогда. Чуть позже дела у меня все же стали постепенно налаживаться, и спустя какое-то время мне стало ясно, что планомерные усилия на избранном поприще могут обеспечить достойный — по крайней мере, в моем понимании — доход. Этот самый этап я сейчас и переживаю.
— Разве в этой истории есть что-нибудь постыдное?
— Да, есть — бедность.
— Но бедности не стоит стыдиться!
— О господи! И вам еще хватает безрассудства высказывать подобные замечания, давно отжившие и напрочь лишенные смысла? Бедности стыдятся все. Вы где-нибудь видели человека, который бы ее не стыдился? Могу поспорить на что угодно, что нет. Конечно, каждый, кому удается сколотить приличное состояние, впоследствии с напыщенным видом рассуждает о том, каким нищебродом был в молодости, и никому даже в голову не приходит, что в те времена бедность и ему казалась позором.