Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда Мэт приблизился ко мне, будто так мог говорить более доступно, и стал рассказывать про фрагмент «Sinfonia», который его всегда завораживал. Видя, что я опять не улавливаю суть, подбежал к фортепьяно, исполнил этот фрагмент, и я наконец понял, о чём идёт речь. Остинато – повторение одной и той же фигуры несколько раз. В «Sinfonia», в са́мой середине, есть фигура, которая повторяется четыре раза, – лёгкий короткий проигрыш, неизменно приводящий к звонкой соль второй октавы. И всё это было бы просто, ничего исключительного, но тут была своя особенность. Об этой особенности Мэт говорил со взглядом тихого безумия и, я бы сказал, вожделения:
– Пойми, здесь на остинато наложена секвенция, то есть сама мелодическая фраза с каждым повторением сдвигается на одну ступень вниз. Но! При этом она всякий раз оканчивается на всё той же неизменной соль второй октавы – идёт всё ниже, но возвращается в одну и ту же точку! То есть секвенция получается с нарушением, с внутренней асимметрией, понимаешь?
И вот эта асимметричность сводила Мэта с ума – до того она была прекрасной. И, когда он после всех объяснений ещё раз продемонстрировал её на фортепьяно, я подумал, что почти понимаю его чувства. В самом деле, было что-то завораживающее в этом настойчивом возвращении к одной главной прозрачной ноте – к холодной вершине непоколебимой соль второй октавы.
Мэт опять сыграл «Sinfonia» целиком, и теперь подпевал в полный голос, и это было весело. Потом Мэт замолчал, и я уже знал, что он готовится сказать нечто странное.
Не знаю, что там творится у него в голове, но всякий раз после такой паузы он выдаёт что-нибудь совершенно безумное – и говорит это так, будто признаётся в чём-то искреннем. Однажды Мэт сказал, что ещё в детстве видел отца с мужчиной и что сам иногда сомневается в своих пристрастиях, однако не хочет об этом никому говорить, потому что не знает, как все на это отреагируют. Я растерялся и только ответил, что мне, в общем-то, всё равно. И я был уверен, что Мэт врёт. Иначе он бы не говорил всё это походя, без эмоций, да и вообще вёл бы себя иначе. В другой раз Мэт заявил, что хочет завязать с музыкой и записаться в ВМФ США, что с детства мечтал стать морским пехотинцем. Потом как-то шепнул, будто сам убил своего отца – якобы тому оставалось не меньше месяца или даже двух, но Мэт уже не мог наблюдать за тем, как он страдает, и решил ему помочь.
Мэт ещё много чего наговорил мне в таком духе. Я всегда отвечал, что мне всё равно, пусть даже он действительно гей-убийца, планирующий стать морским пехотинцем. И мне кажется, что Мэт начинает всё это выдумывать, когда ему грустно. Наверное, произнести с серьёзным видом какую-нибудь ерунду для него проще, чем признаться в собственной грусти, да и он, конечно, понимает, что я во все эти его признания не верю. Вот и сейчас я ждал от него очередной глупости, но Мэт почему-то промолчал. Посмотрел на меня каким-то безжизненным, затуманенным взглядом, и я уже не сомневался, что ему действительно плохо. Возможно, ему сейчас было так плохо, что он даже не смог придумать ничего нового. Вместо этого взялся за «Sinfonia» ещё раз и больше не подпевал – играл жадно, напористо, и мне даже показалось, что Мэт ещё никогда не играл так хорошо, но в какой-то момент, едва добравшись до фуги, он сбился и в единой отмашке раздражения оборвал мелодию уродливым ударом по клавиатуре. А потом пришла Эшли, и всё успокоилось.
Мэт как-то чересчур заторможенно прибрал за собой, долго стоял над закрытыми нотами и ничего не говорил. Затем кивнул, и мы все вместе вышли на улицу.
Дошли до лужайки напротив Солбер-холла, сели под кусты возле того места, где обычно играют во фрисби. Можно было сесть на скамейку, потому что вечером стало прохладно, но мы сидели на траве, и нам было хорошо, хотя мы ничего особенного не делали – просто болтали обо всём на свете.
Мэт развалился на траве и смотрел на картонное небо. Эшли села рядом со мной, никак не могла устроиться поудобнее и наконец положила голову мне на плечо. Мне было неудобно, но я об этом не беспокоился. Эшли перебирала травинки, а я следил за её пальцами, смотрел на то, какие у неё тонкие и белые запястья, и говорил, что хочу стать писателем, но не известным, а каким-нибудь тихим и не привлекающим особого внимания.
– Это как? – спросила Эшли.
– Как в фильме «1408», помнишь?
– С Кьюсаком?
– Да. Помнишь сцену, где к нему на встречу пришли читатели?
– Нет…
Я увидел этот фильм летом, когда только прилетел в Чикаго, и, в общем-то, не особо впечатлился, но эту сцену запомнил хорошо и тогда подумал, что хочу быть именно таким писателем – чтобы на презентацию новой книги пришло только пять или шесть человек, чтобы трое или четверо оказались на встрече из любопытства, а один читатель пришёл из тех, кто прочитал все мои книги и давно хотел задать кучу совершенно банальных, но глубоко искренних вопросов.
– И вообще, я хочу, чтоб меня издавали в обложке. Никаких переплётов или красивых обрезов. Мягкая обложка. Paperback novel – вот о чём я мечтаю.
– Из тех, что продают в аптеке? – спросила Эшли.
Я кивнул и сразу представил голос Лайтфута. Мне всегда нравилось его исполнение «If you could read my mind» – немного дёрганое, напористое, местами занудное, но в целом очень хорошее. Такое можно слушать бесконечно долго. Мне нравилось, что об этом не нужно говорить вслух, ведь в голове у Эшли сейчас наверняка звучали те же строчки в том же исполнении:
Мы ещё долго сидели на лужайке и говорили всякие глупости, а потом промёрзли и решили, что нужно сходить в «Макдоналдс». Он стоял через дорогу от кампуса, и мы быстро до него добрались, но внутрь нас не пустили, потому что «Макдоналдс» уже закрылся. Окошко для водителей было круглосуточное, и мы попробовали сунуться туда, но чернокожая кассирша, качнув своей бейсболкой-вайзером с фирменной загогулиной «М», сказала, что обслуживает только тех, кто приехал на колёсах. Мэт, который больше всех хотел есть, – собственно, именно он уговорил нас идти в «Макдоналдс» – попытался быть вежливым, сказал, что всё равно никого нет в очереди, и дорога пустая, и ни одной машины не предвидится, а продать нам пару чизбургеров не так уж сложно, но кассирша была непреклонна. Тогда Мэт стал злиться, крикнул, что больше к ним не придёт, если они так обращаются со своими постоянными клиентами, а он у них за последние три года съел чуть ли не тонну картошки и выпил никак не меньше десяти галлонов ванильных шейков. В ответ кассирша посмотрела на Мэта с таким пренебрежением, будто и не посмотрела вовсе, а отвернулась и, выставив ладонь, сказала: «Говори с моей рукой». На такой взгляд Мэту ответить было нечем, а Эшли смеялась, потому что ей показалось забавным вот так ночью кричать в маленькое высокое окошко и доказывать, что мы ничем не хуже водителей.