Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Интуиция когнитивистов не всегда их подводит, и от этого становится только интереснее. Даже на ложном пути в них проникает всеобъятный свет религиозного, хотят они того или нет. Буайе расширяет определение религиозного концепта как комбинации особой онтологической категории со свойством, вступающим в противоречие с выводами, следующими из этой категории (гора, заглатывающая добычу). Он пишет: «Религиозные понятия систематически включают информацию, противоположную определенным ожиданиям от задействованной категории». Возьмем категорию убийства. Она знакома нам от истоков, по крайней мере, если судить по великим мифам всего мира, начинающимся с убийства: Эдип убивает Лая, Ромул – Рема, Каин – Авеля и т. д. Рассмотрим подкатегорию коллективного убийства, когда разъяренная толпа линчует жертву. Сразу же напрашивается множество выводов: например, жертва испытывает ужасные мучения и от этих страданий в конце концов испускает дух. Рассмотрим теперь ту же сцену в контексте священного, то есть в ходе жертвенного обряда. Часть посылок теперь не верны. Жертва, к примеру, ребенок, которого бросают в костер, не страдает – точнее, вся режиссура сцены сожжения направлена на то, чтобы нас в этом убедить. Мать укачивает дитя, чтобы оно не плакало. Никто не льет слезы и не кричит от ужаса в нарушение торжественности церемонии. Жертва сама себя таковой не считает, поскольку вверена жрецу собственной матерью, дабы усмирить гнев богов[125].
«Сакральный характер, которым наделяется вещь, – пишет Дюркгейм – не включен в ее внутренние характеристики: он добавлен к ним. Мир религиозного не является неким особым аспектом эмпирической природы: он накладывается на нее». Свойства, которые жертвенный ритуал надстраивает над мрачной реальностью убийства, интуитивно шокируют. Достаточно легкого «когнитивного усилия», чтобы у свидетелей появились богатые «мысленные выводы» – на языке когнитивистов это называется «максимизацией релевантности»[126]. Проще говоря, эти свойства поражают воображение. Но это ли придает им сверхъестественность, составляющие которой были бы способны отложиться в памяти и передаться миллионам умов, формируя религию, как полагает Буайе? Такое впечатление, что мы скорее имеем дело с хитростью, человеческой деятельностью донельзя обыденной, с коллективным лукавством, комедией, которую разыгрывают все для всех и смысл которой: «Это не насилие!» Достаточно, чтобы кто-нибудь, начиная с родителей, не поддался на обман, чтобы насилие, которое жертвенный ритуал призван сдержать, моментально вернулось.
Мне возразят, что я говорю о ритуале, а не о религиозных представлениях или верованиях. Но миф поступает так же, как ритуал: чтобы сдержать общественное насилие, он должен скрыть насилие религиозное, преобразить его, даже если это противоречит физической интуиции и психологическому здравому смыслу. У Еврипида Ифигения сама восходит на алтарь, то есть принимает бойню, жертвой которой станет, однако ужас смерти для нее как будто исчез. Рассказчик повествует:
Вблизи я там стоял…
Но не смотрел: мне было
Так тяжело… И вдруг…
О, из чудес
Чудесное… Я слышу скрип ножа…
Все головы приподняли невольно…
Но девушки уж не было… И первый
Заголосил провидец, и чернь ему,
Как эхо, вторила… И диво мы узрели…
Сам видел и не верю – на лугу,
Близ алтаря лежала, содрогаясь,
Огромная, красы отменной, лань[127]…
Не смотреть, но при этом видеть, да еще и дева, обернувшаяся ланью: чудес предостаточно. Но кто, кроме наших когнитивистов, поверит, что сверхъестественное имеет хоть какое-то отношение к происходящему[128]? Кто, кроме простаков и палачей, попадется на грубую хитрость, с помощью которой религиозное скрывает от самого себя собственную двойную связь с насилием – оно его и содержит, и сдерживает?
Возьмем ритуал смертной казни. Строго говоря, он не является ритуалом религиозным, хотя у них есть кое-что общее[129]. В естественном, фактическом плане он не менее страшен, чем коллективное убийство. В то же время ритуал и его трактовка накладываются на жестокость описания интуитивно противоречивых свойств, причем речь идет лишь об интуиции рационально-натуралистической. К примеру, смерти приговоренного предают не палач и не свидетели. Предельная выверенность череды страшных действий нужна именно для того, чтобы это показать. Роковой удар наносит весь народ. Какой-нибудь ученик Буайе возразит: никто никогда не видел, чтобы целый народ надевал человеку петлю на шею. Согласен, но разве в этом «сверхъестественное» свойство, которое превращает происходящее в ритуал почти что религиозный, а народ – в почти священную трансцендентную сущность? Стоит ритуалу отклонился от правил, а палачам оскорбить жертву – как это недавно произошло в Ираке во время казни Саддама Хусейна, – и хрупкое различие между смертным приговором и местью рушится, а мы вдруг понимаем, что весь ритуал имеет единственной целью сообщить нам: «Это не месть!» И это звучит как нельзя более по-человечески, ничего сверхъестественного тут нет.
Еще больше удаляясь от религиозного ритуала, рассмотрим главный политический ритуал любой демократии: голосование. Его краткий анализ будет представлен в следующей главе. Здесь же достаточно отметить вот что. Любой потенциальный избиратель знает, что его голос рискует остаться неуслышанным в мощном гуле призванного к урнам народа – что объясняет, почему многие воздерживаются. Однако каждый отлично знает, что результат голосования есть непосредственное следствие подсчета голосов. Чтобы разрешить парадокс, достаточно перейти в режим символического мышления, что мы инстинктивно и делаем на общенациональных выборах. Результаты таких голосований, даже – и особенно – если голоса разделяются почти поровну, трактуются как выражение тщательно обдуманного выбора коллективного субъекта: народа, электората. С точки зрения узкого натурализма, которого придерживаются когнитивисты, этот коллективный субъект, нами призываемый себе в помощь, – чистый вымысел, такая же небывалая сверхъестественная сущность, как голодная гора или вездесущий дракон. Однако в моральном плане, то есть в нашем случае в отношении ответственности, этот коллективный субъект парадокс устраняет. В случае если результаты выборов оказываются настолько неоднозначными, что повторный подсчет голосов ничего не меняет и конфликт сохраняется, коллективная сущность являет под угрозой распада свою ключевую роль, а голосование, которое эту сущность формирует, – свою функцию. Оказывается, что вначале, как и во многих религиозных ритуалах, надо показать соперничество, чтобы затем, преодолев его, дать явиться высшей сущности, способной обеспечить общественный порядок.
Жертвенное мышление и стирание категорий
Жители Нью-Йорка, а с ними и всей Америки, в какой-то момент непроизвольно окрестили место, где стояли разрушенные террористами 11 сентября башни-близнецы, «священным». Получилось это, по всей видимости, безо всякой рефлексии, поскольку на множестве форумов люди спрашивают друг друга, что их к этому подтолкнуло. Божественное знамение? Но какой признаваемый американцами бог мог благословить подобное злодеяние? Мученическая смерть в защиту американских ценностей, которые террористы больше всего ненавидели («демократия, плюрализм и производительность», как заявлено на одном посвященном этой теме сайте)? Однако многие из этих жертв не были американцами, и некоторые наверняка разделяли не все вышеназванные ценности, так как выбор пал на них наугад, точнее – вслепую. Этот вопрос я регулярно задаю своим заокеанским студентам. До сих пор не получил от них ни одного объяснения, которые они сами сочли бы удовлетворительным.
В «Очерке о природе и функции жертвоприношения»[130] Юбер и Мосс упираются в следующий парадокс: преступно убивать жертву, потому что она священная, но жертва не была бы священной, если бы ее не убивали. Рене Жирар пишет в комментарии к «Очерку»: «Если жертвоприношение предстает как преступное насилие, то, с другой стороны, нет и такого насилия, которое нельзя было бы описать