Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возможно, он наконец и в самом деле понял, что есть предел всему, что его поведение противоречит тому, что он называет долгом, а может быть, он смягчился с годами и перестал думать о далекой, утраченной навсегда родине… «Матушка, попытайтесь вспомнить, ведь он определенно что-то сказал в этот день?..» — «В какой?» — «Ну, в тот день, когда меня посадили за стол между вами, когда я стала спать здесь. Что он сказал тогда?» — «Ничего. Думаю, он просто приказал Мохаммеду перенести твою кровать и твои вещи — вот так я и узнала, что ты больше не будешь жить с арабами…» И все же, когда по вечерам он брал мою руку… «Знаешь, старому человеку иной раз трудно отважиться дотронуться до свежей щечки ребенка! Ты понимаешь, твой отец в глубине души довольно деликатный человек…» А я считала, что он просто смирился, я еще не могла допустить мысли о том, что он в конце концов привязался ко мне. Нет, этой мысли у меня не было. Даже когда он так любезно, так мило приветствовал меня вечером за столом…
Я хотела расспросить его обо всем, когда вернусь домой, — ведь в течение долгих лет, что я провела в Париже, в течение долгих лет, когда я терпела лишения и страдала от бомбежек, эта мысль не давала мне покоя. Почему у нас в доме все было не так, как у других? Я непременно скажу ему все, я сумею сказать ему… Я вернулась, полная решимости задать отцу вопрос, так волновавший меня. Мое сердце переполняла огромная любовь… «Я скажу ему, я сумею ему сказать…» И тут мне сообщили о его смерти. Я так и не получила ответа на свой вопрос… И всю жизнь меня продолжали мучить неразрешенные вопросы, словно я взывала всегда только к мертвым. Но быть может, просто никто никогда не проявил интереса к тому, о чем я хотела сказать, о чем я так никогда никому и не сказала…
«Я полагаю, матушка, что теперь, когда я уеду в Париж и когда нас будет разделять море (море и война!), он должен быть доволен, не правда ли?» — «Нет, совсем не обязательно. А ты не подумала о том, что он мог привыкнуть к тебе? Ведь он ничего не делал наполовину… И потом, твой отец не любил перемен, он человек порядка, долга».
Вот именно на этом слове «долг» мы и расстались с ним в то пасмурное, промозглое октябрьское утро. Я была уже достаточно взрослой, чтобы совершить путешествие самостоятельно, но он настоял на своем и проводил меня до Парижа. Мы расстались на пороге монастыря Фейантин. Он сказал мне, что я должна оставаться верной своему долгу всегда, при любых обстоятельствах. С той поры, как началась война, он изменил своим привычкам и уже больше не молчал в моем присутствии. Правда, он по-прежнему ни о чем не спрашивал меня, рассказывал мне о Вердене, о линии Мажино, говорил о чести, родине. И о долге. И еще у него появился этот деликатный и трогательный жест — он целовал мою детскую руку, точно руку светской дамы. И у него это получалось так естественно… Очевидно, отец получил хорошее воспитание, в молодости встречался с дамами в великосветских гостиных, играл в бридж, танцевал вальс, он знал цену офицерской чести, ему поручали особые задания, и он совершил немало подвигов. Перед самой войной четырнадцатого года отец участвовал в военных действиях в Марокко, за что получил награды. А затем разразилась война, с которой он вернулся с обмороженными ногами, война, погубившая его карьеру, отрезавшая ему путь к генеральским звездам.
Я открыла все это, когда заново узнавала своего отца по письмам и фотографиям, которые я обнаружила после его смерти, я увидела своего отца молодым и впервые познакомилась с его прошлым. Но даже и тогда мне все еще хотелось думать, что отец испытывал к моей матери подлинную страсть. Почему не назвать так ту непреодолимую силу, которая повлекла его однажды вечером в африканском захолустье к единственной имеющейся там женщине, вернее, к единственно возможной? Кто сможет когда-либо рассказать мне, как все это было на самом деле…
Смеркалось, а я все еще бродила плача по улицам. Именно в этот вечер я встретила Венсана. Машина со страшным скрежетом сделала резкий разворот и остановилась у тротуара. Кто-то выскочил, хлопнув дверцей. Я подняла глаза. И вдруг этот человек выкрикнул мое имя с радостным удивлением, с юношеским пылом. «Фабия!..» Передо мной был Венсан. «О!» — вырвалось у меня. С тех пор как я занялась «пузырями», у меня появилась привычка начинать все фразы с восклицаний. Тогда еще не дошли до такого совершенства, как все эти «Бррум!» и «Плюх!», «Апх-чхи», «О’кей» и «Тра-та-та»… Если целыми днями сидишь над «фуметти», невольно коверкаешь язык. Я больше любила рисовать сами «пузыри», чем заполнять их словами. Я вносила в эти рисунки неуловимые движения души, тончайшие оттенки чувств. Я даже приобрела определенную известность, мой стиль, мою манеру узнавали. И по правде говоря, именно это занимало у меня большую часть времени — я рисовала линии «пузырей», то взволнованные, то томные, выражающие ожидание, неуверенность, порыв или какие-то иные эмоции. Я вкладывала в них всю свою фантазию — в эти прямоугольники с закругленными углами, в «пузыри» кружевные или остроугольные или абсолютно точные круги — их форма должна была выражать внутреннее состояние героя. Только знатоки умели это ценить. Здесь и слова были не нужны, все можно сказать и без слов…
В