Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Роли таким образом могут быть перевернуты, и те же орудия обращены против Церкви, впредь воспринимаемой как главный агент голоса против смысла. Но защитники разума невольно оказались в полном согласии со своими врагами: голос, лишенный смысла и изнеженный, был одинаково опасен для обоих лагерей. Крайне симптоматичным оказывается то, что одним из первых декретов Революции был запрет на публичное пение для кастратов, ставших эмблематичными и чудовищными представителями извращенности и коррумпированности «старого режима», воплощением его аморального «наслаждения», олицетворенного в голосе[143]. Они были не только героями классической и барочной оперы (вплоть до Моцарта), но и представителями католической музыки, их колыбелью и прибежищем была Сикстинская капелла, ядро извращенности в самом сердце Церкви.
Из этого быстрого и вынужденно схематичного обзора мы можем сделать промежуточный вывод о том, что история «логоцентризма» вовсе не идет в паре с «фоноцентризмом», что есть составляющая голоса, которая противится самоочевидности, смыслу и присутствию: голос против логоса, голос как другой логос, его радикальное отличие. Как мы увидели выше, «метафизика» всегда прекрасно осознавала этот элемент, компульсивно хватаясь за простую экзорцистскую формулу, повторяя ее снова и снова, движимая все той же невидимой рукой через тысячелетия. Возможно, то, что ее определяло как метафизику, было не просто отступление письма, но в первую очередь изгнание голоса. «Фоноцентрический» голос составлял лишь часть истории. Он представлял собой голос как иллюзорное обещание присутствия, сведенного к свойственной ему двойственности, и отрекался от своей отличительной части. Присутствие настоящего в голосе становится сомнительным, как только смысл является уклончивым, и именно это разъединение находится в сердце лакановской операции. Этим простым разделением мы, однако, еще не достигли истинной составляющей объекта голоса. Только здесь по-настоящему начинается лакановская проблема.
В простой парадигме, которую я постарался установить, логос – в самом широком смысле того, что «имеет смысл», – сталкивается с голосом как вторжением инаковости, радости и женственности. Но это разделение не является исчерпывающим, и мы можем достаточно ясно увидеть, что существует также другой вид голоса: голос Отца, голос, остающийся по существу верным логосу как таковому, голос, который повелевает и принуждает, голос Бога. Если должны существовать основной закон, договоренность, то голос должен в них играть ключевую роль. Именно здесь проблема, которую поднимает Лакан в своем семинаре о тревоге[144], вдохновившись выдающимся анализом Теодора Райка в отношении шофара, примитивной формы рога, используемого в еврейских религиозных ритуалах, одного из самых древних духовых инструментов.
Откуда исходит невероятная сила шофара? Так, в него трубят четыре раза в конце Йом-Кипура, производя продолжительные звуки, призванные наполнить душу глубоким неудержимым чувством[145]. Здесь нет мелодии, лишь длинные звуки, напоминающие мычание быка. Райк видит ключ его секрета во фрейдовском мифе «Тотема и табу»:
Особенно тревожные, стенающие, кричащие и протяжные тона шофара становятся понятными при воспоминании о мычании быка; свое роковое значение он получает представлением перед бессознательной душевной жизнью слушателя тревоги и последней агонии божественного Отца, можно было бы сказать, «его лебединой песни», если бы сравнение не было несколько неуместным здесь. Когда образ Отца был заново открыт в тотемном животном и почитался как божественный, те, кто его узнали, имитировали его голос при помощи звукоподражания. Имитирование животного крика означало одновременно присутствие Бога среди верующих и их идентифицирование с ним. Рог, наиболее характерная черта тотемного бога, даст в течение столетий рождение инструменту, который впредь будет использоваться как средство акустического подражания[146].
Мы должны признать в звуке шофара голос Отца, крик умирающего праотца первичной орды, пережиток, который одновременно призван преследовать и в то же время скреплять основания его закона. Слыша этот голос, сообщество верующих устанавливает свой союз, свою общность с Богом, они подтверждают свое подчинение и свое соблюдение закона. Сам по себе закон, в своей абсолютной форме, прежде чем предписывать что-либо особенное, олицетворен голосом, голосом, требующим абсолютного послушания, хотя лишенным сам по себе смысла. Буква закона может завоевать свой авторитет при помощи остатка мертвого отца, этой его части, которая не совсем мертва, того, что осталось после его смерти и продолжает свидетельствовать о его присутствии – его голос, – но также и о его отсутствии: это заместитель невозможного присутствия, окутывающий центральную пустоту. Он функционирует как ритуальное повторение жертвы и напоминание о невероятных истоках закона, скрывая их отсутствие. Но этот жест крайне двойственен, так как кому нужно помнить? Кому в конечном итоге адресован этот голос? Словами Лакана: «Не является ли, одним словом, тот, чье воспоминание необходимо в данном случае пробудить, кого нужно заставить вспомнить, самим Богом?»[147] Поскольку функция этого голоса, помимо представления Бога, является также напоминанием Богу, что он мертв, в случае если он забыл.
Звук шофара имеет свою текстуальную опору в Библии, и Райк старательно перечисляет эти многочисленные случаи. Каждый из них примечателен, все они появляются в драматические моменты, в большинстве случаев когда устанавливается или подтверждается какой-либо договор, но нет никакого сомнения, что самым важным из них является момент основания Завета, когда Моисей получает Скрижали Завета на горе Синай. Именно звук шофара в этот момент основания ознаменовал Божье присутствие для народа, поскольку последний мог слышать только этот ужасный и повелительный звук, и лишь Моисей мог говорить с Богом и разбирать то, что Он говорит. Шофар, условно переведенный как труба, был элементом голоса посреди природного шума грома: