Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они говорили о будущем, которое смутно маячило на горизонте. Предавались воспоминаниям, как влюбленные, которые недавно встретились и хотят как можно скорее слить две жизни в одну, начать общую историю. В случае с Аузелло эту историю еще предстояло очистить от лжи и взаимных обвинений, которые все умножались, отражаясь в сверкающих зеркалах и люстрах отеля «Ритц». В Ниме, провинциальном городке недалеко от голубого Средиземного моря, где людей больше всего волновало, кто выиграет еженедельный турнир по бочче, проходивший на центральной площади, совместное будущее Клода и Бланш, простое и даже скучное, казалось возможным.
Но теперь…
Теперь, когда они вернулись в Париж; когда война нахлынула и отступила, оставив их барахтаться в безумной новой реальности; когда мир раскололся и рухнул, превратившись в кусочки головоломки, которые никогда больше не соединятся; когда единственное, что еще реально, что имеет смысл, – это любовь…
Теперь, когда Клод снова ворчит и ругается на нее, просит всегда носить с собой паспорт, вести себя прилично, не враждовать с немцами… Он делает это потому, что ужасно беспокоится! О чем он думал? Почему не отправил ее в Америку, когда это было возможно? Боже, что бы он делал без нее, без своей Бланшетты?!
Именно теперь это незамысловатое совместное будущее кажется невозможным.
Бланш думала, что единственное благо, которое принес с собой этот кошмар, – это то, что они с Клодом наконец-то покончили с… «французскостью» их брака. С глупым высокомерием французского мужчины, воплощением которого был ее муж; с его неспособностью держать свой член в штанах. В тот день, когда он впервые поделился с ней своими страхами, он поклялся, что покончил с этим. Отныне для него имеет значение только Бланш!
Ха!
Это случилось месяц назад. Они только что выключили свет и легли спать; телефон зазвонил всего один раз, и Бланш подумала, что это какой-то сигнал. Но сразу упрекнула себя за эту мысль. Как будто все происходящее в наши дни – это знак, или код, или предзнаменование надвигающейся гибели. Как будто не бывает случайностей и совпадений!
Услышав звонок, Клод вскочил с постели. Он не стал снимать трубку, а сразу накинул чистую одежду и брызнул в лицо одеколоном. «Твоя любовница?» – поддразнила мужа Бланш; сама она в это не верила. После секундного колебания Клод ответил: «Да». Как будто наотмашь ударил ее по сонному, глупому, довольному лицу.
И ушел.
Вот так.
Это происходит снова и снова, не только по четвергам, как было до войны; телефон может зазвонить в любой день недели, и Клод убегает, нетерпеливый, как подросток. Это уже не тот потерянный мужчина, которого Бланш едва узнавала после возвращения в «Ритц». Нет, ее муж вновь полон энергии; в его жизни появился смысл – типично мужской смысл: секс, тонус, удовлетворенное тщеславие.
Интересно, это та же самая «она»? Или кто-то новенький, может быть, фройляйн, а не мадемуазель? Ведь город кишит холеными белокурыми немецкими секретаршами, которые из кожи вон лезут, чтобы походить на Марлен Дитрих.
Бланш понятия не имеет, кто она, и насмехается над Клодом, подначивает мужа, надеясь, что он проговорится. Но когда она швыряет флакон с дорогими духами через всю комнату, бежит к двери, чтобы помешать ему уйти, называет его ублюдком и сукиным сыном, бросает ему в лицо самые страшные оскорбления, какие может выдумать, – Клод только плотно сжимает губы, печально смотрит на жену и отталкивает в сторону. Он спешит к ней.
И Бланш – американка, вышедшая замуж за француза и запертая в Париже, как в клетке, во времена мирового хаоса, впервые за годы их брака не может наказать Клода. И что еще хуже, полагаться на него – человека, который обманывает ее, чтобы сохранить ей жизнь.
Но Бланш должна как-то отомстить мужу; он должен заплатить за свою неверность. Эта мысль заставляет ее забыть о здравом смысле; однажды Бланш покидает отель, пускается по узкой улице Камбон и выходит на Вандомскую площадь. Раньше она была заполнена вереницами самых роскошных автомобилей, какие только можно себе представить: «Роллс-Ройсы», «Бентли». К каждой машине прилагался шофер в ливрее, который праздно стоял рядом или полировал хром в ожидании хозяев, остановившихся в «Ритце». Теперь единственные машины в поле зрения – это ненавистные черные «Мерседесы» с издевательской свастикой на дверях. А еще на площади стоит абсурдное количество танков; как будто, если союзники вторгнутся в Париж, в «Ритце» будет последний рубеж нацистской обороны.
Бланш проходит через сырой и холодный сад Тюильри; его все еще отважно украшают поздно распустившиеся цветы – хризантемы, розы. Она больше не прогуливается по Елисейским Полям: там слишком много немцев, играющих в туристов. Нацисты фотографируются на каждом углу, позируют с гражданскими, которые вынуждены натянуто улыбаться своим поработителям… Бланш обходит Поля, пробираясь по узким улочкам, проходя мимо кафе с обвиняющими, угрожающими надписями на выставленных у входа черных досках: «Евреям вход воспрещен».
Эти надписи теперь повсюду; нацисты «рекомендуют» владельцам магазинов и кафе размещать их. Вывеска за вывеской, буква за буквой… Париж постепенно превращается в Берлин. Меняются уличные указатели: сверху – немецкие названия, снизу – французские, мелким шрифтом. В кинотеатрах в основном идут немецкие фильмы. На парижском радио, как и на живых концертах, которые дают струнные квартеты «Ритца» или оркестры в Люксембургском саду, звучит странное сочетание произведений Штрауса и Дебюсси. Немецкая музыка воспитывает французов в духе превосходства арийской расы, а французская музыка, послушно исполняемая такими артистами, как Морис Шевалье и Мистингет, умиротворяет, заставляет послушно сидеть на своих местах. Хотя, по словам Клода, нацистские офицеры, которые на людях напевают отрывки из Вагнера, в тишине своих апартаментов слушают пластинки американских артистов, таких как Гленн Миллер и Томми Дорси.
Но только не джаз. Черные музыканты, которые до войны были очень популярны в некоторых парижских клубах, упаковали свои трубы и уехали прямо перед вторжением нацистов; их «черная музыка» была полностью запрещена. Даже Джозефина Бейкер, столь любимая здесь, поспешно покинула город, как только началась оккупация.
По воскресеньям немцы маршируют по Елисейским Полям – кажется, они думают, что доставляют этим удовольствие парижанам. Полчища солдат… Их черные сапоги стучат по мостовой, винтовки прижаты к плечам, головы высоко подняты. Каждое воскресенье – этот проклятый парад. Чтобы напомнить Парижу – как будто об этом можно забыть – кто здесь главный.
Синагоги и храмы пусты. Шторы в Марэ – бедном еврейском квартале – всегда плотно задернуты. Чтобы не увидели свет от субботних подсвечников. Чтобы не услышали пения.
Сейчас Бланш нечасто бывает в Марэ. Раньше она приходила сюда постоянно. Марэ напоминает ей некоторые районы Нью-Йорка: мужчины в длинных черных пальто и высоких черных шляпах, женщины с покрытыми головами… Было время, когда она появлялась в Марэ чаще, чем следовало, сама не зная почему.
Но не теперь. Бланш невыносимо видеть, как нацисты колотят в двери. Первый раз, когда она заметила семью (они говорили по-немецки, так что, вероятно, бежали в Париж всего пару лет назад), загнанную в грузовик, детей, со слезами зовущих потерянных домашних животных, родителей с ужасом и смирением на лицах, она прижалась к стене, чувствуя, как кровь стучит в ушах. Она видела такое в газетах и кинохронике еще до прихода немцев.