Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Слушай ты, старик, – Зибо замолчал, будто подавился своей руганью. – Что я от хозяев терплю, от тебя не буду. Понял? А ругаться я и сам умею, – и выстрелил длинной питомниковой фразой.
Он спрыгнул вниз, готовый к драке. Но Зибо не стал драться. И ругаться перестал. Вдвоём они молча переложили брикеты. И потянулась обычная дневная работа. Только Зибо молчал. Вечером в рабскую кухню он шёл как всегда, сзади Зибо. Он не хотел задираться, а молчание Зибо его устраивало. И он назвал Зибо стариком, это не оскорбление, это хуже… раб не стареет, старый раб не нужен, ему одна дорога – на Пустырь, нет страшней угрозы и хуже участи. А уже потом, обихаживая на ночь коров, он зацепился за торчащую из брикета проволоку и разорвал рубашку. Зибо только покосился на него, но когда вернулись в свой закуток, молча кинул ему мешочек, что хранил под своим изголовьем. Он поймал его на лету и, уже догадываясь о содержимом, раскрыл. Да, всякая нужная мелочёвка. И тряпка с вколотой в неё иголкой и намотанными на уголки тряпки нитками. Он достал тряпку, затянул завязки. Зибо стоял к нему спиной, и он молча бросил мешочек ему на нары. В закутке у них никакого света не было, только от стойл, когда дверь открыта, и он ушёл в молочную. Включил маленькую лампочку у стола с удойными книгами, снял рубашку и принялся за работу. В молочной было холодно, но зато отсюда свет не виден. Они и в питомнике, а при нужде и в Паласе втихаря чинились по мелочи. Одежда – хозяйская, и за порчу могло сильно влететь. Так что шить он умел. Но порезанные пальцы плохо слушались, и дело шло медленно. Он уже заканчивал работу, когда за спиной открылась дверь. Если надзиратель, то всё. Пузырчатка ему обеспечена. Он медленно обернулся и увидел Зибо. За иголку свою испугался, что ли? Зибо стоял и молчал, и он молча вернулся к шитью. Затянул последний стежок, оборвал нитку, вколол иголку в тряпку и встал. Зибо стоял уже рядом, и, повернувшись, он оказался с ним лицом к лицу. Он стоял и смотрел ему прямо в лицо и видел, как у Зибо дёргалось лицо, дрожали губы, будто хотел и не мог сказать.
– Ты раб? – наконец выговорил Зибо.
– Раб, – кивнул он.
– Клейма… клейма где?
– Клейма? Зачем? – он не понял сначала, но тут же сообразил, что его всё ещё принимают за отработочного, вот дураки, знают же, что он спальник, спальники отработочными не бывают, все питомниковые, все рабы по рождению. – Я раб, из питомника. Зачем мне клейма?
– Так, так ты с рождения раб?
– Да, – пожал он плечами. – Так что?
– Так, так ведь… – Зибо торопился, путался в словах. – Я не помню… нет, была одна! Красная… ты в неё пошёл… была… индианка… привозили…
– Нет! – крикнул он. – Я питомничный!
– Так её, верно, из питомника и привезли, а я-то… – Зибо неуклюже затоптался, и он вдруг с ужасом увидел, что Зибо плачет. – По закону… положено… десятого… тебя выбрали, а ты в неё пошёл, а тебя, тебя нашли… десятого… а я-то, я-то уж думал…
Зибо врал, самому себе врал, он же видел это, понимал и ничего, ничего не сказал старику. Спорить без толку, когда раб самому себе врёт и сам же верит этому.
– Сын, сынок…
Зибо потянулся обнять его, и он отшатнулся. За это всегда били и отправляли в Джи-Палас, для джентльменов. Зибо опустил руки и беспомощно стоял перед ним. И плакал. Он молча сунул Зибо в руку тряпку с иголкой и ушёл в их закуток. Зибо пришёл позже, и он слышал, как Зибо подошёл к его нарам и стоял над ним, тихо всхлипывая. Он весь напрягся в ожидании. Если только дотронется – бить сразу. Но Зибо отошёл и лёг. И тогда он позволил себе заснуть…
…Эркин проснулся толчком от знакомого чувства опасности и не сразу понял, что его разбудило. Вокруг была та ночная тишина, к которой он уже начал привыкать, мягкая нестрашная темнота. И не болит у него ничего, ну, чуть зудят заживающие синяки. Что это было? Что? И вдруг понял. На улице. Вот оно! Молодые пьяные голоса орали «Белую гордость». Это ни с чем не спутаешь. Сколько он жил, под этот марш делались самые подлые, самые гнусные… Он сжал кулаки. Под него их сортировали в питомнике, по его сигналу начинали работать рабские торги. И волокли его в клетку под этот распев. Кого они там сейчас? А если… если узнали о нём, идут сюда? Страх туманил голову. Бежать, скрыться… Лежи – одёрнул он себя. Ты и шага не сделаешь, свалишься. Или пристукнут. И куда скроешься? Голоса удалялись, и он перевёл дыхание. Пронесло, на этот раз пронесло. Медленно распустил сведённые в комок мышцы. И не так уж много этих крикунов было. Это с перепугу показалось, что много. Ладно. Ещё день, ну, два, и он встанет. Рабу больше трёх дней на болезнь не дают. Три дня… да, вроде, три он как раз и отлежал. Кости есть, шкура цела, что ещё? Плечо? Разработает. И глаз… Будет видеть и ладно. Не выбили – уже хорошо.
Эркин медленно потянулся, пробуя суставы, осторожно повернулся на левый бок. Но привычка лежать только на спине – ещё в питомнике вбивали – была сильнее. В постели на боку – это когда работаешь. Но тело слушается, это главное, и он, довольный, снова вытянулся, уже забыв про разбудившие его голоса.
Женя уходила на целый день, и потому утро выдалось вдвойне хлопотливым. Накормив Алису и Эркина, она ещё раз повторила им все наказы, особо Эркину, чтобы не вставал.
– Сердце после жара сорвать легче лёгкого, – внушала она.
Он молча серьёзно смотрел на нее и кивал.
– Алиса, на улицу без меня ни ногой. Дома играй.
– Ага, – вздохнула Алиса.
– Эркин, – и уже по-английски: – присмотри за ней, ладно? – и по-русски: – будь послушной девочкой, и