chitay-knigi.com » Историческая проза » Мой отец - Борис Ливанов - Василий Ливанов

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 21 22 23 24 25 26 27 28 29 ... 36
Перейти на страницу:

…Вот изысканный граф Альмавива. На его лице аристократизм и… благородная скука – при виде графини. Неплохо бы развлечь себя – хотя бы ревностью. И, выполняя это, ливановский граф в нарядном охотничьем костюме врывается в спальню жены, сжимая в руках ружье: ему передали записку, в которой недвусмысленно говорится, что Розине назначили свидание.

Как гончая, идущая по следу, бросился он добывать доказательства. В будуаре треск. Было похоже, что целая бригада такелажников передвигает там нечто тяжелое. Наконец, граф появляется в дверях, обмахивая платком вспотевшее лицо. «Никого». Но что за интонация! Откуда пришла она к ливановскому Альмавиве? Оказывается, его граф убийственно разочарован: «Как было бы хорошо хоть кого-нибудь найти в женином будуаре!» – говорит весь его вид.

…А вот огромный, весь какой-то лохматый, как нестриженый пудель, врывается в губернаторский дом Ноздрев. Белая фуражка с красным околышем чудом держится на курчавой гриве волос. Полосатый архалук распахнут. Его полы разлетаются вокруг могучей фигуры, ни минуты не стоящей на месте. Человек один, а шума от него, будто сюда ввалилась, по крайней мере, рота новобранцев. Вдруг хохочущие, цепкие глаза шулера и безобразника уткнулись в новое лицо. Ноги Ноздрева почти на рысях понесли его навстречу Чичикову. Тиская беднягу в медвежьих объятиях, дружески хлопая его по плечу и изливая всю свою нежность в самых нелепейших словах, которые только ему могли прийти на ум, Ноздрев, упрятав голову петербургского гостя куда-то себе под мышку, изумленно-радостно осведомился у собравшихся: «Кто это?»

Вы думаете, этому Ноздреву очень нужны деньги за «души, которые умерли»? Ему важно немедленно совершить какой-нибудь обмен, розыгрыш. Он – жажда действия, а деньги? Черт с ними! Удастся облапошить Чичикова – великолепно, нет – тоже великолепно!

Или у Ноздрева дома. Похоже, что по комнате с ободранными стенами, посредине которой стояли малярные леса, носилась бочка, начиненная динамитом. Не взрывалась она только потому, что все время отыскивалась «отдушина» – то в виде шашек, то пары собак с «бочковатостью и комковатостью», то охотничьего рога, то Порфирия, то зайцев, которых на поляне такая пропасть, что ловить их можно прямо за задние лапы, – и в руках Ноздрева оказывается нога Чичикова, слишком близко подошедшего к окошку…

Становясь на вечер то Альмавивой, то Ноздревым, то Бондезеном, то Риппафратой, то Кудряшом, то Швандей, Ливанов подошел к Чацкому. Странный путь, не правда ли? И далеко не каждому под силу. Но так вел Ливанова Станиславский. По его мнению, именно эта последовательность давала актеру возможность освоить подобную роль, освоить с полной мерой психологической правды и целенаправленного темперамента. Но артисту не повезло: он тяжело заболел. Премьеру играл В. И. Качалов. Ливанову опять предстояло самое трудное: ведь еще Т. Сальвини сказал, что убедить публику легко, переубедить – очень трудно. Ливанову нужно было переубеждать.

…Давайте войдем во мхатовский зал воскресным февральским вечером 1940 года. Сейчас медленно разойдется серый занавес… Мороз расписал узорами стекло широкого полукруглого окна. Розоватый свет утра позолотил купол церкви – только его и видно из этой комнаты на втором этаже.

«К вам Александр Андреич Чацкий…», – доложил старый лакей, и сразу же послышались быстрые шаги: «Чуть свет – уж на ногах. И я у ваших ног!»

Высокий юноша в фиолетовой венгерке склонился к руке Софьи. И тут же глянул на нее снизу вверх восторженно и весело. Радостное нетерпение слышалось в его интонациях, в причудливой смене настроения, сообщающего словам то оттенок веселой иронии, то горячего признания.

Остроты этого Чацкого несли не только сарказм, но отчаянно-веселое вдохновение; его афоризмы рождались в искрометности и живости ума; его монологи… Впрочем, этот Чацкий совсем не собирался читать монологи. Он просто жил каждым словом собеседника, слышал его, как-то относился к нему. И когда ему уже становилось невтерпеж от банально-нелепой болтовни Фамусова, рычанья Скалозуба, Чацкий обрывал их короткой острой фразой, но потом не мог уж сдержать себя, свое бунтующее возмущение, и… Фраза за фразой возникали монологи второго, третьего актов.

За четыре действия комедии этот Чацкий возмужал. Горькая разочарованность в Софье как бы перелилась в твердость духа. Хотя не так просто было стоять ему в тени колонны в вестибюле фамусовского дома и слышать слова Софьи, обращенные к Молчалину. До сих пор звучит в памяти вопль, вырвавшийся из самой глубины души, полный оскорбления, боли и смущения (действительно, не так уж красиво подслушивать): «Он здесь, притворщица!». Короткая пауза как бы закрепляла ощущение некоторой неловкости за свое поведение, которое сразу же смывалось ураганом слов, сравнений, насмешливых рекомендаций, сарказма, обвинений, обрушивавшихся на Софью. Интонации – самые разнообразные, в зависимости от того, насколько владеет собой Чацкий. Но при всем том, Ливанов ни разу не перешел границу внешней учтивости. И это привносило в его последний монолог жесткость окончательного решения:

Прочь из Москвы,
Сюда я больше не ездок!

Молодая Россия в блеске ее ума, темперамента, благородства, душевной чистоты и, конечно, влюбленности, влюбленности в идеал, воплотилась в облике красивого, мужественного человека, меньше всего думающего о своих способностях, доблестях и достоинстве, но прежде всего о своем предназначении как сына отечества.

Однако главное, может быть, решающее в ливановской трактовке было в том, что и любовь, и остроумие, и гражданственность, и насмешка, и одушевление – все бурлило и кипело, вспененное огромной динамической силой чувства. И эту лаву, со всей щедростью артистического темперамента «опрокинутую» в зрительный зал, как луч прожектора, освещала чисто грибоедовская яркость мысли. Не случайно же писал Эйзенштейн: «Я не застал плеяды пламенных старцев великой традиции русского театра. Но из всего того, что мне приходилось видеть, я ни разу не был так потрясен… как тем, что я видел в этот памятный вечер в Ливанове-Чацком…».

Но… Театр рассудил иначе: не считая постановку «Горе от ума» в целом своим большим достижением, он быстро снял грибоедовскую комедию с репертуара.

Так на время захлебнулась в Ливанове огромная сила романтического таланта, умно и тонко воспитанного Станиславским.

Конечно, родившись, она не могла исчезнуть вовсе.

Как ни парадоксально, но именно в Соленом, в этом нелепо-застенчивом штабс-капитане, в котором тоскливая грубость соединялась с угловатой нежностью, вспыхивали отсветы романтического огня, полыхавшего в ливановском Чацком. И последняя, самая яркая искра, разгорелась тогда, когда, повернувшись спиной к залу, не спуская глаз с Прозоровского дома, Соленый профессиональным жестом военного обнажил голову, словно стоял у. открытой могилы, на секунду уткнулся лицом в серый ворс шинели, выпрямился, подтянулся и своим обычным, каким-то отрывисто-барабанным шагом пошел по аллее в глубь сцены – на дуэль с Тузенбахом…

Новые оттенки в ощущении самой природы романтического образа возникли в исполнении Ливановым роли генерала Огнева в пьесе А. Корнейчука «Фронт». Шел ноябрь 1942 года. Спектакль говорил с залом, одетым в защитный цвет. Еще не носили погон, а на гимнастерках было больше узких ленточек – знака ранений, чем орденов.

1 ... 21 22 23 24 25 26 27 28 29 ... 36
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 25 символов.
Комментариев еще нет. Будьте первым.
Правообладателям Политика конфиденциальности