Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда вся труппа собралась в зрительном зале и был сыгран марш из «Синей птицы», выключен весь свет, раскрыт занавес с чайкой и освещен ливановский занавес (нам удалось подготовить этот эффект в полной тайне), раздался рев смеха и гром аплодисментов. Смех усиливался с каждой минутой – публика постепенно оценивала всю гениальность этого произведения.
Потом было много и обид, и огорчений, обе секретарши, например, чуть ли не целый год не здоровались с Ливановым, да и Владимир Иванович, никак этого не демонстрируя, долго сердился на него…
Но это было самым талантливым номером юбилея, и я счастлив, что мы сфотографировали занавес, пока он не осыпался.
На роль Ноздрева вводился Б. Н. Ливанов… Роль вполне в его данных и, очевидно, ему нравилась. Не удовольствовавшись текстом инсценировки, он добавил в свою роль много нового из того, что было в разных местах поэмы Гоголя, вставил целый монолог о том, как весело было на ярмарке и как он кутил с офицерами, все время вспоминая некоего поручика Кувшинникова, с которым, он уверен, Чичиков бы подружился[7]. Эту сцену и показывали Станиславскому. Ливанов, в общем, играл ее неплохо, но, все же, это было ниже его возможностей. В его исполнении не хватало еще подлинного внутреннего веселья, ноздревской заразительности, все шло больше по линии внешнего изображения. Монолог очень трудный, требующий высоких актерских качеств и техники.
– Ну что ж, голубчик… все это верно… более или менее, но немножко не то, не то рассказываете, не видите. Расскажите, что вы там, на ярмарке, с офицерами разделывали?
Ливанов, человек, как я уже сказал, с большой фантазией, высказал целый ворох вариантов того, что могло происходить в пьяном офицерском обществе того времени. Но Станиславский слушал его несколько рассеянно, как бы что-то соображая, и, наконец, сказал:
– Ну, это все чепуха, детская забава. Разве это офицеры? Какие-то институтки. А вот представьте себе, что эта компания…
И тут он нам насказал такого, что мы сначала просто рты разинули от удивления и долго не могли опомниться. Затем на нас напал безудержный смех, который с трудом удавалось подавлять, чтобы слушать дальнейшее повествование Станиславского. А он был в ударе. Картину за картиной, все ярче и красочней рисовал он нам весь разгул, все безобразие офицерского поведения на ярмарке, а когда уже в подробностях поведал о том, что делал именно поручик Кувшинников и чем он произвел такое впечатление на Ноздрева, мы сползли со своих стульев на пол. И как могли возникнуть такие образы в мыслях столь скромного и целомудренного человека, каким был Станиславский, непонятно. Это придавало особую остроту его рассказам.
Когда мы, несколько успокоившись, начали повторять сцену, монолог у Ливанова зазвучал совсем по-иному. Глаза его горели, искрились. Перед его внутренним взором проходили яркие изображения Станиславского, он их ощущал очень живо. Весь свой темперамент он вкладывал в поиски разнообразия красок для передачи Чичикову своего великолепного впечатления от офицерского кутежа, а, когда доходил до упоминания о поручике Кувшинникове и в его воображении всплывал образ, только что нарисованный Станиславским, он едва мог произнести слово «поручик», а уже на слове «Кувшинников» его схватил такой спазм смеха, что избавиться от него он мог, только дав выход своим чувствам и вволю нахохотавшись. Этот его смех был живым, человеческим смехом, захватившим все его существо. Это был предельно заразительный ноздревский смех. Это был Гоголь.
Вообще репетиция была веселой и радостной. Константин Сергеевич был в хорошем настроении, чему немало способствовал Ливанов, очень остроумный человек, всегда перемежающий работу и беседу веселыми шутками. Так и здесь, когда мы удачно закончили свою сцену, Константин Сергеевич обратился к нему со словами:
– Ну что ж, голубчик, вот теперь это просто замечательно… это шедевр…
– Ну да, – ответил Ливанов, – но ведь второй раз так не сыграешь…
– Ни в коем случае.
– Вот в том-то и дело. Вы говорите – шедевр, а что в нем толку? Если б, скажем, живописец, он бы уже сразу его и продал, а у нас все это «фу-фу».
Константин Сергеевич долго искренне смеялся и, отпуская Ливанова, успокаивал его уверениями, что в нашем искусстве есть свои преимущества, но Ливанов, продолжая свою шутку, только безнадежно отмахивался и продолжал сокрушаться по поводу зря погибшего шедевра.
Из книги В. О. Топоркова «К. С. Станиславский на репетиции. Воспоминания»
Основной чертой послереволюционного поколения русских актеров является четко выраженная индивидуальная окраска их дарований (я имею в виду наиболее талантливых представителей). Но, все же, не так-то просто мерить их привычной меркой, определять их амплуа, как этого, может быть, хотелось бы иным теоретикам театра. Мне вообще не совсем понятно стремление многих критиков раз и навсегда очертить точные границы дарования каждого актера. Дело вовсе не в том, чтобы разложить каждое художественное явление на основные элементы, наклеить соответствующие ярлычки и расставить по полочкам. Жизнь гораздо сложнее, чем это кажется некоторым критикам. Дарование каждого большого актера не укладывается в традиционные рамки амплуа. Как бы вы ни пытались «заколотить его в бутылку», всегда сохраняется какой-то неразложимый остаток, не поддающийся точной регистрации.
Обозревая мысленно густую и яркую толпу передовых талантливых актеров, завоевавших себе прочное место на советской сцене за последние 20 лет, я должен, желая остаться справедливым, сказать, что одним из самых ярких и многообещающих актерских дарований является Борис Ливанов. Что заставляет меня так думать? А то, что как бы хорошо или как бы посредственно, иной раз, ни играл Ливанов, у меня, как у зрителя, всегда остается впечатление, что актер раскрыл себя в данном образе далеко не целиком. У Ливанова очень много скрытых актерских возможностей, внешних и внутренних, угадываемых, однако, мною, зрителем и актером.
Ливанов не только актер «нутра». Это – вдумчивый, требовательный к себе художник. Поражает необыкновенная глубина и темпераментность создаваемых им образов. Работая над ролью Бондезена или над ролью Кудряша, над причудливым образом Ноздрева, или над острой, как талантливый плакат, но живой и эмоциональной фигурой Шванди, Ливанов никогда не впадает в штамп.
Актерский глаз его чрезвычайно зорок. Он следит за всей внутренней жизнью героя, а не только за его внешними чертами. Я пристально наблюдаю за Ливановым. Меня восхищает его горячий, напористый, кипучий темперамент. На репетициях бывает, что он пытается овладеть основной характеристикой образа с налету, с первого же раза. Часто это удается актеру. Тогда весь оставшийся период работы над ролью посвящается доделкам и отшлифовке деталей.
Но иногда Ливанов, уже набросав контуры образа очень экспрессивными и резкими чертами – мы все тогда любуемся им на репетициях, – вскоре охладевает к собственному эскизу и начинает все сызнова, пробуя порою диаметрально противоположные «подходы». Так он работал над ролью Шванди. Несомненно, Ливанов подчас излишне увлекается внешними деталями, но, конечно, не это является основным методом его творчества.