Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Частичный ответ на этот вопрос я получил из брошюры с красной надпечаткой на первой странице: «Строго для служебного пользования». Вероятно, ее разрешалось читать даже не всем учителям. В брошюре говорилось, что женская психика, в отличие от мужской, обладает врожденными диспозициональными ценностями, главные из них – это терпимость, сопереживание, коллективное согласование интересов. Женщины стремятся к сохранению всего лучшего, что есть в мире, и этим они опять-таки отличаются от мужчин, психика которых опирается не на ценности, а на архаические инстинкты, базисом которых является неуправляемая агрессия, то есть сила, направленная на разрушение, на инициацию темного хаоса. Мужчины в связи с этим эволюционно неполноценны. Бог, узрев их несовершенство, не случайно сотворил женщину – модифицированную версию человека. И не случайно также, что в процессе эволюции происходит постепенная феминизация хомо сапиенс, снижение мужской фертильности, неуклонная деградация и дисфункция игрек-хромосомы: таким образом осуществляется замысел божий. Назначение женщин – сдерживать мужскую агрессию, ведь все войны, все трагические социальные пертурбации были порождены представителями маскулинного гендера. Эксперименты с генной инженерией по конструированию идеальных «властных элит», так называемый проект «Элои», начали тоже мужчины – эксперименты, которые привели мир к глобальной генетической катастрофе. Жадность, тупость, неумеренные амбиции маскулинов ввергли нашу цивилизацию в катаклизм, равного которому история человечества еще не знала.
В общем, только теперь дошел до меня смысл замечания, которое однажды, как бы случайно, обронил отец Либби, сказавший, что Слово Божье, а также его материальное выражение – эволюцию, можно трактовать как угодно. Маскулинная интерпретация кажется нам более убедительной, поскольку она лучше подкреплена священными текстами. Однако не следует забывать, что Библия, и Ветхий, и Новый Завет, в письменной форме была запечатлена мужчинами. Отсюда ее гендерная асимметрия.
Философия, впрочем, меня не слишком интересовала. Ее феминный астигматизм был ничуть не правдоподобнее маскулинного. Гораздо большее впечатление произвели на меня альбомы с обнаженными женщинами. Вот это был – удар молнии, полный огненного электричества. Словами его передать невозможно, но от ослепительной наготы, от сияющих красок, которых я никогда раньше не видел, у меня воспалялось сознание и ломило в висках. Меня охватывал лихорадочный жар, словно закипали в крови крохотные обжигающие пузырьки. Накатывались приступы головокружения. Я будто находился перед стеклом, за которым распахивался чудесный и неведомый мир; мир, полный счастья, радости и любви. Он был рядом, на расстоянии вытянутой руки. Я его видел, я его ощущал, я знал, что он есть. Но проникнуть за стекло было нельзя. Нельзя было его ни разбить, ни найти в нем проход, ведущий от чумного кишения в забытый и потерянный рай.
Долго выдерживать это напряжение я не мог, и потому, чтобы успокоиться, часами потом бродил по опустевшим помещениям Главного корпуса – по однообразным сумрачным коридорам, где половина ламп уже не горела, по гулким классам на втором этаже, где еще сохранялись на досках загадочные иероглифы мела, по учительской с опрокинутыми стульями, с выдвинутыми во время бегства ящиками столов, по паркету актового зала, помнящего, надо думать, наши редкие праздничные собрания. Я не чувствовал самого себя. Я был призраком, вызванным в мир вещей неведомым заклинателем. Я наблюдал все это как бы со стороны и потому нисколько не удивился, когда, случайно глянув в одно из окон, действительно увидел за ним мир иной: тщательно убранную асфальтовую площадку, замершие по краям ее строгие шеренги учеников. Были они в наглаженных белых рубашках, в синих шортах, в пилотках, в аккуратно расправленных галстуках. Вот один из них выступил на три шага вперед, поднял к губам горн с красным язычком вымпела, и прозрачные легкие звуки воспарили к такому же прозрачному небу. Я их и слышал, и не слышал одновременно. Они доносились из-за стекла как эхо то ли будущего, то ли давнего прошлого. А по штырю мачты, закрепленной в центре площадки, медленно и торжественно пополз длинный треугольный флажок с ленточкой на конце и, достигнув верхушки, слабо заколыхался от дуновения ветра.
* * *
На четвертый день, утром, Яннер чувствует, что у него больше нет сил. Просыпается он от какого-то тревожного звука и первым делом хватается за пистолет, найденный им у останков инспектора. О том, что это инспектор, свидетельствовал смятый ворох одежды: мундир, поясной ремень, сапоги остались почти нетронутыми, сквозь складки ткани, сквозь ее ветошные прорехи проглядывали белые кости скелета. Череп откатился в сторону и зиял вопрошающими глазницами. Можно было понять, что инспектор – именно доктор Доггерт, который сбежал – сидел, пока был еще жив, прислонившись к стволу дерева-мухомора, а умерев, повалился на бок, на землю. Пистолет чернел среди россыпи костных фаланг, когда-то составлявших ладонь. Теперь Яннер жалеет, что не обыскал карманы мундира, наверняка у инспектора была запасная обойма. Но тогда он ничего не соображал – схватил чуть пупырчатую рукоять и сломя голову кинулся прочь. В результате теперь у него остался один, последний патрон.
Так что это был за звук?
В следующее мгновение Яннер догадывается, что это было собачье тявканье, и дико оглядывается: а где же пес? Пес стоит шагах в десяти от него и изучает Яннера желтыми внимательными глазами. Яннер судорожно вскидывает пистолет – пес тут же пятится и ложится за густыми игольчатыми кустами. Он, как Яннер уже убедился, понимает, что такое оружие.
Впрочем, оттуда еще раз доносится отчетливый тявк.
Какого черта?
Предупреждает?
Яннер вновь быстро оглядывается вокруг и видит у себя за спиной бледный, словно вываренный червячок, подрагивающий от нетерпения отросток лианы. Он уже явно примеривается улечься ему на шею. Если бы не пес, не тявканье, то так бы оно и было. Касание лианы практически неощутимо. К тому же Яннер подозревает, что она не только безбольно протискивается к сосудам и потихоньку пьет кровь, но еще и впрыскивает в нее какие-то бромиды или барбитураты: жертва спит сладким сном, пока лиана, не торопясь, насыщается. Вполне возможно, что так и погиб инспектор.
Он бьет пистолетом по анемичным отросткам. Те переламываются и беспомощно повисают на липких ниточках. В отверстиях трубочек набухают капли беловатого сока. Лиану таким образом не убьешь. Да и вообще не стоит тратить на нее время, надо просто убираться отсюда.
Цепляясь за узловатый ствол дерева, он поднимается. Суставы за ночь прочно прилипли друг к другу, и теперь склейки внутри них болезненно разъединяются. Лопаются какие-то пленочки. Яннер морщится. У него кружится голова, а желудок от голода скручивает железными пальцами. Последняя корка хлеба, который он впопыхах прихватил, сжевана была еще вчера днем, от нее не осталось даже воспоминаний. Он в сотый раз проклинает себя, что, сидя целыми днями в библиотеке, не удосужился изучить виды съедобных растений. И отец Либби, как Яннер теперь понимает, тоже не случайно читал им свой спецкурс. Надо было его тщательно конспектировать. Ведь знал же, знал, идиот такой, что придется идти в Дикие земли. На проплешинах леса ему не раз попадались кусты, усыпанные большими черными ягодами, а также – низенькие уродливые деревья, с веток которых свисали плоды, похожие на кривоватые груши. Только почему-то тускло-синего цвета. Они съедобные? Или, стоит лишь откусить, и упадешь на землю – пойдет изо рта едкая пена? В обойме найденного пистолета было четыре патрона. Трижды Яннер пытался подстрелить одну из грузных, темно-коричневых птиц, со взрывным шумом вспархивающих из кустов. Трижды промахивался. Четвертый патрон он приберегает на крайний случай. Ночью по лесу опять прокатывался низкий звериный рык, и если он наткнется на хищника, пистолет станет его последней надеждой.