Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А памятники разве ходят?
– Э-э-э, молодой человек, – укоризненно сказал памятник Рабиновичу. – Я вижу большую небрежность в вашем образовании. Памятники не только ходят, они даже скачут. Или вы забыли, как скакал по Петербургу Медный всадник за бедным Евгением? Еще как скакал, я вам скажу! Нынешняя молодежь в Одессе думает, что «Петр I» – это только салат из меню кафе «Фанкони», которое, кстати, теперь расположено не там, где раньше. Таки нет – это еще и памятник. А как ходил Командор! Боже мой, как ходил Командор! Он же не ходил – он ступал! Вы можете себе представить, чтобы я ступал, как Командор? Нет, вы не можете себе это представить. И правильно! Потому что я не Командор, я – Рабинович. А это говорит о многом, если вы понимаете.
– Но все эти памятники выдумал Пушкин, – упорствовал я.
– Э-э-э, молодой человек, – обиделся за Пушкина Рабинович, – Пушкин ничего не выдумал. Что он мог выдумать, этот Пушкин? Не хотите ли вы сказать, что он и Терца выдумал? – подозрительно спросил он. – Такое не выдумывают. Такое можно только породить. И он его, таки да, породил совместно с небезызвестной в ту пору в Одессе красавицей и воровкой Маней Терц, в девичестве – Матильда фон Рябоконь. А произошло это в июле 1823 года на шикарном ложе «Северной гостиницы», принадлежавшей известному французскому негоцианту Шарлю Сикару. Таким образом, Терц – внебрачный сын Пушкина. И чтоб ваш Синявский так был здоров, если он знает, в какую семейку он попал.
– Не верю! – категорически заорал я. – Ни одному слову не верю! Если бы это было так, все бы уже знали. Все загадки про Пушкина уже давным-давно разгаданы.
– Это не загадка, – возразил памятник Рабиновичу. – Это целый бином. Можете дать ему название «Бином Рабиновича». А? Хорошо звучит? И, между прочим, ни один бином еще не отгадали.
– Все равно не верю, – упрямился я.
– А вы проверьте, – поощрил Рабинович. – Обязательно проверьте. Правда, они, – тут он почему-то заозирался по сторонам, – они попытались замести следы. Они даже ту самую кровать, ну, вы понимаете, какую кровать, украли и куда-то дели. Но бог все видит. И каждая кровать, которой они пытались заменить ту, ну… вы понимаете, прежнюю кровать, так вот… все эти кровати тут же разваливались. И так разваливались, что ни один одесский столяр их не мог больше собрать.
– Подождите, но Синявский – это Синявский, а Терц – совсем другое дело.
– А что, вы их как-то отличаете? – удивился Рабинович. – Вы хоть знаете, что у них на двоих была одна общая жена? Милая, надо сказать, женщина. Не дай бог такую в дом. Чтобы люди не подумали что-нибудь лишнее, она выступала сразу под несколькими фамилиями, и даже, скажу вам по секрету, имела не один день рождения, как у всех людей, а целых два. Так вот, даже такая жена их не отличала. Впрочем, как и они ее. Когда она по утрам спускалась к завтраку, они ни за что не могли понять, какая из них будет разливать чай – та, что родилась до Нового года, 27 декабря, или та, что появилась на свет после него – 4 января. А вы говорите.
Бред какой-то!
– Но… Но этого не может быть, – упрямо твердил я. – Терца я видел на Привозе не далее как сегодня.
И тут же заткнулся. А с чего это я взял, что это был Абрашка Терц? И не схожу ли я с ума? Ведь если даже так, то лет-то ему должно быть сколько? Нет, полный бред.
– И что из этого следует? – Радостно отозвался этот кусок скульптуры. – Вчера на Приморском бульваре я видел императрицу Екатерину под ручку с графом Орловым, чтоб они были здоровы. Люди есть люди. Они живут когда хотят, где хотят и с кем хотят. Вы еще в этом убедитесь, мой юный друг. Это только мне не повезло. Я должен, как привязанный, стоять на камне в саду. А этот Цербер, этот Навуходоносор, этот директор музея, чтоб ему понизили зарплату, смотрит, чтобы я никуда не ушел, и чуть что бежит за мной по улицам, как пятый номер трамвая бежит к Ланжерону.
* * *
Только этого мне не хватало. Ну кто мне, в конце концов, этот Синявский? Не брат и не сват. И что я вообще о нем знаю? Да ничего. Статью мы с ним, правда, напечатали: «Что такое социалистический реализм?» Все еще побаивались, нос воротили, а мы напечатали. Замечательно. Хотя что это за реализм такой социалистический, по-моему, до сего дня никто не знает. И чем он отличается от капиталистического? И за все это меня уже который год этим Синявским преследуют. На севере – эти, как их? – спецработники. А на юге – Терц с Рабиновичем. Он везде, этот Синявский. А теперь еще и родственничек у него, видите ли, отыскался почему-то на мою голову.
Хотя, что я вообще знаю о том отваре или растворе, над которым он колдовал? Да ничего не знаю, кроме того, что он сам выболтал про метафору. Правда, догадываюсь, что ему именно это и нужно-то было: быть везде и сделаться всем. А иначе зачем он, начавший свое перевоплощение средствами литературными, через какое-то время, как чертик из табакерки, выпрыгнул из печатных страниц и пошел в таком, простите, непотребном виде шляться по миру, путая (если не сказать – запудривая) мозги всякому достойному человеку по всей Европе?
И Рабинович, наверно, прав. Как можно было определить, где там Синявский, а где Терц, если из Синявского в самый неподходящий момент вдруг выскакивал Терц, а из-под похабных усишек Терца вдруг ни с того ни с сего начинал смущенно улыбаться Синявский?
Этот с виду тихий московский интеллигент, книжный червь, можно сказать, перевоплощался то в отца русской демократии, то в ее врага, то в лагерного заключенного, то в благопристойного профессора Сорбонны, а то и вовсе – страшно вымолвить! – в покойника с пиратской повязкой на глазу. Поэтому многие и терялись в догадках, не понимая, как к этому всему относиться. Если, например, изображать к нему любовь и уважение, не плохо ли это кончится? А если, наоборот, не любить и высказать все, что думаешь, не кончится ли это еще хуже? И не влипнешь ли в какую историю? Хотя, с другой стороны, а что можно было высказать? И что можно было думать, если подобное поведение не вмещалось ни в какие рамки, не лезло ни в одни ворота? Ни в новые, ни в старые. Только в ту самую щель, в которой он сам прятался от истории после того, как однажды в недобрый день отворил ей дверь.
И вот сам Синявский (или уже Терц?) между тем, окончательно потеряв благопристойность, все больше растворялся в приготовленном им растворе метафоры и так жил, ежедневно перевоплощаясь. Поэтому, даже выпив водки или вина, он и не пьянел вовсе. Конечно, не пьянел! И стаканчик красненького, перехваченный на углу у остановки, нужен был не для того, чтобы напиться, а для того лишь, чтобы официально перевоплотиться в пьяного.
В общем, к тому времени, как я попал к ним в дом, Синявского, можно сказать, уже и не было. Почти не было. Оставалась оболочка с никому не нужными очками, мало чем отличающаяся еще от одного Синявского – от того скульптурного портрета из метлы и проволоки, который ему к семидесятилетнему юбилею смастерил Дима Крымов, словно понимая: одним Синявским больше, одним меньше – какая уже разница?
* * *
Очередной раскат грома пробился сквозь стены, и показалось, что театр слегка тряхнуло. Даже кулисы зашевелились.