Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старик был простой, обыкновенный, в длинной посконной рубахе, но в чем-то была его необыкновенность — очевидно, в словах, во взгляде, в жестах.
Многого не мог я тогда понять. Не знал я ни той борьбы среди человечества, разделенного на два враждующих лагеря, ни того, кто, в сущности, был передо мной, и самый разговор, припомнить который буквально я сейчас не сумею, ничем особенным не подчеркивал создавшегося во мне впечатления, но впечатление мое от старика было резкое и определенное: этот старик очень хороший, не виноват ни в чем, но его преследуют хищники, разнюхивают его след.
Мои симпатии стали на его сторону. Выходя из этого третьего двора Тутиных через маленькую калитку, открытую мне отшельником, и очутившись на волжском обрыве, я забыл о моей стрелке, в моих мыслях возникла неизвестная мне дотоле жалость или любовь к человеку, гонимому — этот с желтой бородой старик стал для меня типом гонимых.
И когда, недолго спустя после этой встречи, к Тутиным явилась полиция для захвата живущего в подземелье, я употребил все мои детские усилия и выведал, что мой старик хорошо укрыт, что до него не доберутся, а что касается подземелья третьего двора, так это было самое простое зимовье для тыкв и картофеля, и эта овощь отлично выдерживала в нем любые морозы.
С Кирой Тутиным мы были одноклассники по школе. Он первый из своей семьи, по собственной инициативе, был отдан в светскую школу. Старик Феофан, о котором только что была речь, был его первым учителем. Помню, после классов мы с Кириллом удлиняли наше возвращение домой, чтоб пройти берегом Волги и выкупаться. Он позднее меня выучился плавать, но плавал легче меня: по пояс под водой, слегка двигая руками, он легко опережал меня. Я удивлялся его легкости.
— Ты не так дышишь, — сказал он мне однажды, когда мы взапуски брали гору. И Кира стал объяснять мне способы дыхания: подъем грудной клетки, работу диафрагмы, управление струей воздуха, поступающей через нос. Насколько мне помнится, он даже показывал мне на примере верхнее и нижнее дыхание. Это было от школы Феофана.
Частенько навещала младенца и бабушка Арина. Она остро и деловито следила за ростом внучонка, не проявляя лишнего излияния чувств. Да и не удивительно, что это было так: возле Арины Игнатьевны кишели внучата от дочери и двух старших сыновей, их было не менее полутора десятка. Щадить и холить их нет нужды, наоборот, пусть каждый выкарабкивается, как умеет, чтоб упор приобрести. Бабушка была как хороший охотник среди своры щенят: все они от любимой суки, все, казалось бы, близки, но дело делом — забавляться сердцем некогда…
Сергуня, младший сын, хирел, слабел, но выжил, к нему у Арины Игнатьевны особенное чувство, с которым она не справилась по-деловому, а от него и на внука распространилось, не то жалость, не то… Чуждоватой для Арины была семья Сергуни, только с Февронией у нее установилось взаимное понимание, да и то при встречах они скорее наслаждались, пронизывая одна другую остриями ума и как шахматные игроки равного качества, бессильные сделать одна другой «мат», уважали в противнике собственную силу.
Так вот эта чуждоватость к окружающим Сергуню, подчеркивая материнское собственничество к нему, переносила и на внука специальное чувство охранительной любви.
Был такой случай, о котором мне с жутью рассказывала мать. Принесла она меня — крошку навестить бабушку, не зная, что у нее в доме в полном разгаре корь. Все мои двоюродные братья были в сыпи и в жару.
— Не бойся, — говорит бабушка, — это хорошо, что ты пришла, Анна Пантелеевна, внучку это на пользу будет…
Она распеленала и положила меня между болящими и отерла их бельем… Мать опрометью, в страхе бросилась со мной домой и прямо к тетке. Заливаясь слезами, она рассказала ей, чтó проделано было над ее сыном.
Февронья Трофимовна улыбнулась.
— Реветь после времени нечего… Арина не дура, знала, что делала. Не выноси Кузеньку на улицу… Придет болезнь, но она будет легкая, мы с ней справимся…
Потом она объяснила, что зараза кори, полученная непосредственно от соприкосновения с шелухою больного, ускоряет процесс болезни и делает его менее острым, а при неизбежности болеть корью, чем раньше она пройдет, тем лучше.
Происходящее среди окружающих едва ли доходило до сознания младенца, а если и доходило, то, вероятно, в очень и очень своеобразном виде, не похожем на наши представления взрослых людей.
Уже крещенские морозы прошли. Ребятишки на ледянках катались с Малафеевского обрыва. В начале Великого поста пришла корь и прошла благополучно.
Глава девятая
Натюрморты
Помнить я себя начал с нескольких моментов, изолированных от окружающего, не связанных с ним.
Голым сиденьем вожусь на полу, у стенки. Возле меня кто-то такой же, как и я, маленький, сидит и не возится. Я показываю ему пример, что возиться дело очень простое, и ударяюсь головой о стену…
Лежу в колыбельке. Возле меня где-то знакомые тихие звуки. Предо мною резкая по свету амбразура двери. Я в сенцах — их я потом узнал.
Горит лампа. Кругом темно. Я на скамейке, загороженный столом. Пугливо… Кого-то нет.
Быстро поворачиваюсь к окну и вижу, как из черного стекла смотрит на меня лицо отца и называет меня.
— Сережа, Сережа! — кричу ему.
Кто-то меня хватает на руки, но не отец, закрывает мою голову и шепчет надо мной.
Которая памятка раньше, которая позже — не знаю.
Я сижу на какой-то горке, не дома. Надо мной ничего нет — пустое надо мной, не за что ухватиться, и я падаю…
Такое же пустое, но движущееся близко, возле меня… я подползаю к нему. Оно катится на меня, булькает и обдает меня холодным накатцем воды… Надо реветь…
Обстановка борьбы. Я во взбудораженном пространстве, предоставленный сам себе. Плоскости стен, потолок движутся. Ногой не зацепиться о пол — пол качается… Вот и я закачаюсь, закружусь, как эти вещи кругом меня.