Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разве не так?
Возможно, отказывая себе в праве быть матерью, я таким образом расплачиваюсь за свою невольную вину в смерти сыновей — вину, которую временами чувствую. Тогда, в декабре, мы со Стивом привезли их на Шри-Ланку. Правда, мы всего лишь сделали то, что делали каждый год. И хотя беда пришла, потому что сдвинулись тектонические плиты, мне трудно избавиться от мысли, что собственными руками я толкнула сыновей на погибель, когда они так полагались на меня. А ведь я должна была беречь их и защищать. Наверное, потому мне не хватает душевных сил вспоминать, как всецело была поглощена заботой о них и как безоговорочно они доверяли мне. И все-таки иногда я не выдерживаю и, словно украдкой, подглядываю за той жизнью. Когда появилась возможность просматривать в Google Maps лондонские районы в режиме трехмерной графики, я нашла нашу улицу и немедленно перенеслась туда — к ним и себе, какой я была с ними. Вот мы идем в школу, и я прошу их застегнуть молнии на куртках. А теперь они бегут впереди. Я слышу свой голос, как предупреждаю Вика: «Осторожно, не влезай в собачье дерьмо». Если не проследить, он непременно во что-нибудь наступит.
Но, будучи их матерью, я отпустила своих сыновей. Бросила их. Джип перевернулся в бурлящей воде, и в те минуты — не знаю даже, как долго, — я совсем о них не думала. Там, в воде, я чувствовала страшную боль, разрывающую грудную клетку, и казалось, я умираю. С моей стороны не было ни пронзительных криков, ни громких протестов. Я не оплакивала ни своих детей, ни нашу жизнь. В голове вертелась совсем другая мысль: «Что поделаешь — все кончено». Сейчас, когда я все это вспоминаю, меня поражает ее мелочная обыденность. Казалось бы, я способна на большее. Всего лишь за несколько минут до катастрофы мы были вместе в гостиничном номере. Накануне — с ума сойти! — было Рождество. И вот я попадаю в лапы стихии. И все, на что меня хватает, — это унылое «что поделаешь»? В первые минуты я еще — ради мальчиков — старалась выжить, но почти сразу сдалась. Тоже мне, мать называется.
Когда джип перевернулся, нас раскидало в разные стороны. Думаю, нас просто смыло волной. Думаю, никто не успел осознать, что это момент разлуки. Не то чтобы некая сила вырывала мальчиков у меня из рук, а я, вцепившись в своих детей, пыталась бы спасти их. Не было такого. Я не пыталась выдернуть их из волн. Не пыталась выловить их тела из океана. Не пыталась увидеть их мертвыми. Они просто исчезли из моей жизни навсегда. Чтобы суметь пережить эту дикую, жестокую правду, мне и пришлось память о них, о годах вместе с ними вытеснить из сознания.
Вон из памяти, что Малли каждый раз, побегав босиком по саду, требовал целовать его ушибленный палец. Вон из памяти, что волна пришла за нами, когда мы даже не были на берегу океана, когда дети играли с рождественскими подарками на гостиничной террасе. Не зная, как совместить в голове эти две реальности, я, наверное, потому и гоню из памяти их обе — а вот осознанно или нет, сказать трудно.
Когда они нуждались во мне больше всего, меня не было рядом. Знаю, что в той ревущей воде я оказалась совсем беспомощной, у меня все равно не получилось бы добраться до них, я даже не представляла, где они. Пусть так. И все-таки я их бросила. Я подвела их. В те страшные минуты мои дети были так же беспомощны, как и я, а меня с ними не было. Как они, наверное, хотели ко мне. Не могу даже думать об их ужасе и одиночестве, как не могу вспоминать о Вике, плачущем в том джипе от страха, когда вода хлынула в кабину. Разве есть у меня право ощущать себя их матерью, когда я вынуждена жить с этим?
И еще. Я даже не искала их. После того, как схлынула вода. Я отпустила тогда спасительную ветку, но не кинулась на поиски сыновей. Да, верно, я была в ступоре, дрожала, задыхалась и кашляла кровью. Но и по сей день я кляну себя, что не перевернула вокруг все. Мои крики должны были бы сотрясать небо. Вместо этого я бессмысленно таращилась на подтопленные кусты и твердила себе, что все мои погибли. Теперь вспоминаю: уже тогда я задалась вопросом, что мне делать с моей жизнью. И потом, в те недели и месяцы, когда друзья и родные неустанно искали Малли, я не обращала внимания на их усилия и даже настаивала, что все бесполезно. Почему я так легко приняла чудовищную действительность? Хотела оградить себя от тщетной надежды и разочарований? Или потому, что уже знала правду? У меня нет на это ответа. Я их мать. Я должна была вцепиться в них, костьми лечь в поисках, надеяться до последнего. Вопреки всему. Ничего этого я не делала. Я бросила их, отреклась от них. И мне тошно от этого.
Порой мне кажется, было бы легче ощущать себя их матерью, если бы я постоянно рыдала, рвала на себе волосы, каталась по земле и разрывала ее ногтями. Но за все годы я лишь несколько раз открыто проявила горе. Почему? Почему мои реакции так неестественны, настолько ничтожно слабы? И я чувствую, что это отвратительно. Без своей семьи я словно парализована — разве так надо горевать? Помню, лет в восемь я как-то сидела по-турецки на балконе, отмахиваясь от комаров, и завороженно слушала вопли и проклятия одной женщины, доносившиеся из соседнего трущобного квартала. У нее умерла сестра. Она причитала днями напролет, почти не умолкая, и я решила, что именно так надо вести себя, когда кто-то умирает. Видимо, эта мысль крепко засела в голове, поэтому каждый раз, когда я читаю, что Англия выиграла отборочный матч или что Плутон больше не считается планетой, меня охватывает презрение к себе. Отчего я не вою и не бьюсь в истерике? Ведь эта новость привела бы в полный восторг Вика. Наверное, было бы легче признать себя их матерью, если я умела бы горевать шумно и надрывно. На самом деле прочитанные слова, конечно, раздирают мне сердце; просто все мои чувства спрятаны очень глубоко.
Время от времени у меня случаются моменты просветления, когда я могу во всей полноте вернуть себе опыт материнства, не содрогнувшись и не сжавшись внутри. Иногда в этом помогают открытые, безлюдные пространства. Недавно мы с моей подругой Малати ездили на север Швеции. Там, у самого полярного круга, на пустынных берегах замерзшего озера, стоят голые обледеневшие березы, и в тусклом зимнем свете каждая ветка поблескивает, словно гладкий отросток оленьих рогов. Впитывая глазами бесконечный белый простор, я вновь чувствовала себя матерью. Привычный ужас отпустил или уже не имел значения. Вдруг обожгло от воспоминания, как уютно устраивался Малли, свернувшись у меня на коленях. Я позволила себе ощутить, как он обхватывает меня ножками, тиская в руках любимого игрушечного верблюда, которому нажмешь на горб, и включается назойливая песня на арабском языке. Это не было похоже на мои обычные робкие воспоминания. Казалось, белое великолепие северной зимы проникло в душу, отрезвило ум, успокоило сердце. Но вскоре я сама испугалась, как безоглядно шагнула назад, в прежнюю жизнь.
Иногда такое случается и в нашем лондонском доме, но я до сих пор не могу подолгу в нем оставаться. В свой последний приезд я сидела в спальне мальчиков и пыталась понять: неужели правда каждое утро я готовила им одежду и раскладывала ее на этих кроватях? Я нашла в шкафу любимые черные спортивные штаны Вика, вытертые добела на коленях. Я погладила рукой брюки — и все мое недоумение моментально рассеялось. Прижав их к груди, я долго лежала на полу и рыдала, как положено матери. Слезы ушли, когда в кармане брюк я обнаружила обертку от леденца на палочке. Вик обожал их. Конфета была куплена определенно не мною — Стив иногда проявлял слабость и баловал сына, покупая ему эту дрянь. И я — с тем же самым раздражением, какое всегда вызывали у меня эти Love Hearts, — вспомнила, как Вик, причмокивая, сосал конфету в виде сердца, перекатывая ее во рту и хвастаясь, что получил ее от папы. Язык у него делался лимонно-желтым от искусственных красителей. Отвратительная гадость.