Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я слушал его, как загипнотизированный. Мне уже хотелось догнаться.
Че сказать, круто мы тогда поотжигали с Вацем. Таскались по притонам каким-то. На дачу моих предков ездили и устраивали себе двухдневный гердозовый трип. Мы не просто торчками были, мы расширяли сознание. Из меня такие стихи под белым перли:
Ложь пронзительна, словно зубная боль,
Тяжесть, лиловостью схожая с ля-бемоль.
Я их Вацу читал, а он мне тоже что-то – Бодлера, Рембо, цитировал Ницше… Однажды он сказал:
– Небо похоже на огромный фингал на роже Бога.
Во я загрузился тогда…
Нам реально по кайфу было вместе улетать. А то, что он вовремя тормознул, а я не смог – за это я на него не в обиде. Ну бывают такие перцы, которым из любого дерьма удается вовремя выскочить, карма такая, че ж теперь. Вац, как и говорил, всерьез ничем не увлекался, а меня засосало. И через пару лет торчал я уже не с Вацем, а со спидозными доходягами по подвалам. И бахался уже не чистым блаженным раствором, а чернягой. Всю папашину библиотеку проторчал. Он за ремень хватался, мать – в слезы. А че они могли сделать, если я уже на системе был?
Тогда-то я и залип на гепатит С, хорошо, что вичек не добавился, тут, можно сказать, повезло.
Какие нах стихи и прозрения, у меня мыслей в башке осталась только одна – где надыбать денег на следующую дозу? Пару раз я у Ады занимал. А на третий она сказала:
– Влад, извини, я знаю, зачем тебе деньги. Не дам!
Потом там она и с мужем разошлась, так что у нее самой лишнего копья не было. Гоша удавился бы, а рубля никому не дал. А Кэт мне несколько раз удавалось разводить, она меня жалела. Однажды даже дома у нее какую-то антикварную пепельницу спер, когда бабка отвернулась, и сдал в ломбард.
В конце концов, из всех друзей остался у меня только Вац. Тут дело такое, когда ты становишься торчком, твои кореша от тебя либо отворачиваются, либо пытаются тебя перевоспитать. А Вац единственный вел себя со мной как раньше.
Как-то пришел я в инст вмазанный в слюни (за институт я до последнего держался, старался посещать занятия и репетиции, хотя и понимал, что вот-вот меня отчислят), завалился башкой на парту, лежал в полудреме и слышал, как Кэт с Вацем говорила.
– Ты же его друг! Почему ты на него не повлияешь? – сетовала наша мать Тереза. – Ведь он так погибнет, ему лечиться надо.
– Любой человек имеет право на саморазрушение, – ответил ей Вац. – Я не господь Бог, чтобы решать, какой путь правильный, а какой нет.
Так что, в общем, Вац оставался последней моей связующей нитью с нормальным миром. В последний раз я виделся с ним в ноябре. Уже холодно было, совсем зима, на улице темно, буран – ниче не видно. Мы столкнулись с ним в институтском дворе вечером. Пары уже закончились, и во дворе никого не было. Я как раз только что у одного барыги разжился дозой и собирался по-тихому ее где-нибудь вмазать. И тут – Вац.
Я предложил ему:
– Будешь? По старой памяти?
А он вдруг:
– Давай!
Мы спустились с ним в закуток под лестницей, сели на батарее, вмазались. Это был винт, но барыжные морды, суки, нечистый подсунули, когда по вене пустил, меня аж заколотило всего. А может, шприц был нечистый, я ведь его уже использовал. Меня колотило всего, и Вац, как в тот самый первый раз, помог мне перетянуть вену и ширнуться еще раз… Потом достал из кармана белый комок, раскатал его, это был амфетамин, и я снова догнался. Колющая дрожь вроде бы отпустила.
– Вац, – спросил я, – когда первый приход меня попустил. – Че там у тебя вышло с Багринцевым? Говорят, он тебя задвинул и на Дориана Аду выставил?
Вацлав улыбнулся, словно оскалился.
– Старик новые формы ищет, – пояснил он. – Как мы с тобой!
Я заржал, представляя себе Багринцева с баяном в вене.
– Слышал, Гошу из инста поперли, – продолжал я. – Какие-то деньги он у Светланы будто бы спер. Блин, и че я не знал, что у нее там деньги лежат? Я бы раньше Гошки подсуетился.
Вац не слушал мое гонево, он взобрался на батарею ногами и смотрел в залепленное снегом, подслеповатое окно, находившееся высоко над полом.
– Багринцев приехал, – сообщил он. – У них заседание кафедры в семь. Пойду поздороваюсь с Великим Мастером.
– Ага, – сказал я. – Давай!
Меня неудержимо клонило в сон, я привалился спиной к батарее и задремал. Пока не заснул крепко, я еще слышал шаги Вацлава, взбегавшего по лестнице, а потом все стихло, и у меня перед глазами замелькали разноцветные бабочки.
Очухался я через несколько часов. Мне было так херово, как никогда раньше. Не знаю, то ли барыга грязный порошок подсунул, то ли забрало меня как-то не так. В ушах шумело, левая лопатка как будто отнялась. Я встал на ноги и чуть не блеванул. Кое-как выбрался на улицу, глотнул воздуха.
Во дворе почему-то было до хрена народу, «Скорая» визжала своей сиреной, крутились красные и синие огни. Я застремался сначала, что это меня кто-то запалил под лестницей и вызвал бригаду. Но, слава богу, на меня никто не обращал внимания, я прокрался мимо и свалил в метель.
Не помню, как добрался до хаты одного кента, жившего неподалеку. И там уже меня расколбасило по полной – все как полагается: пена изо рта, судороги, отключка. Чуваки меня, конечно, на лестницу выкинули, чтоб самим не пропалиться, но хоть «Скорую» вызвали. И загремел я в больничку. Там меня кое-как откачали, а потом предки сунули кому-то денег – уж не знаю, что еще они продали, – и меня поместили в недавно открывшуюся платную реабилиташку.
Провалялся я там месяц. Сначала вмазаться хотелось так, что пипец. Потом, по мере того как меня чистили и накачивали успокоительными, немного отпустило, и такой депресняк прихватил, что хоть вешайся. Я смотрел в окно сквозь решетку и видел пустую улицу, угол магазина и помойку. И снег, бесконечный, серый, валившийся с неба, как слежавшийся пух из пробитого ножом одеяла.
Никто не навещал меня, кроме родителей. И так мне было хреново, одиноко, тоскливо, что и словами не передать. Я представлял себе, что мои однокурсники сейчас, наверно, репетируют «Дориана», Вац блистает на сцене, Багринцев растроганно мотает башкой. А обо мне все забыли, я заперт тут, как крыса. Я все провафлил, проторчал: свою жизнь, молодость, друзей, призвание. Если я сдохну тут, в этой мерзкой конуре, среди обосравшихся наркошей, никто и не вспомнит обо мне.
А однажды ко мне пришла Катя. На свиданки нас выпускали в местный «зимний сад» – так называлась проходная комнатенка, в которой стояли три жалких фикуса в горшках и вмазанные галоперидолом торчки вяло играли в нарды. Я притащился туда, ожидая, что опять увижу рыдающую маман, и вдруг ко мне со стула поднялась Кэт. Меня аж передернуло. Ее приход был для меня как весточка из того мира, что остался за решеткой. Катя была такая свежая, румяная с мороза, красивая. Она вообще-то тогда центровой герлой была, с внешним видом все в порядке. Русалка такая, хаер до поясницы и глазищи огромные, как блюдца.