Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так, прошлое и настоящее постоянно наплывают друг на друга, когда Герман работает в больнице. Ничего удивительного, ведь значительную часть детства он провел в медучреждениях.
Бабушка не теряла надежды поставить Германа на ноги, пристроить внуков в хорошее местечко и пожить напоследок в свое удовольствие. Несколько лет светила ортопедии так и эдак кромсали ногу Германа.
Боль ночью после операции бывала особенно сильной. Но, конечно, даже не приближалась к той, которую Герман испытал, когда зубцы капкана вонзились в его кости. После обезболивающего укола, стиснув зубы, часто моргая, он привычно глядел в темноту ночи, на белеющий в темноте потолок, на котором дрожала световым пятном душа уличного фонаря. Герман знал, что через некоторое время боль уйдет. Чтобы отвлечься, он использовал способ, которому его довольно жестоко обучил бородатый человек в парке гурзуфского санатория. Как оказалось, этот способ помогал не только от разлуки с Евой.
Герман намеренно принюхивался и прислушивался. Больницы были все разные, но ночные звуки и запахи в них почти не различались. Веселые молодые голоса медсестер в коридоре, там, за световой полосой, отчерченной дверью палаты. Взрывы смеха. Скрип дверей, бряцанье тележки, на которой медсестры все время что-то развозили. Дразнящие запахи сосисок, вареной картошки, сбежавшие из сестринской гулять по этажу. Бормотание радио. Потом внезапно все стихало, точно кто-то выключал все звуки разом. Наступала тишина. Даже в палате не раздавалось ни скрипа пружины под соседями-мальчишками, ни сопения, ни тайного шуршания в тумбочке, ни всхлипов — ничего. Чтобы удостовериться, что он не оглох и вообще жив, Герман стучал костяшками пальцев по спинке железной кровати за головой. Кляц-кляц.
Утро начинала медсестра. То есть это были, конечно, разные медсестры в каждой больнице, но с течением времени они слились в одну. Быстрыми шагами она входила в палату, позвякивая градусниками в эмалированном лоточке, белеющем в темноте или в предрассветных сумерках. Герман всегда просыпался, едва открывалась дверь палаты. Ни в одной больнице дверь не была бесшумной — раскрывалась со скрипом, или со стуком, или со вздохом. Бывало, Герман просыпался еще до того, как медсестра открывала дверь — от стука ее каблуков по коридору и все того же дребезжания стекла о дно и стенки лоточка.
Стук каблуков приближался, нарастал и вот уже громогласно клацал в палате. Запах утра и хлорамина, в котором были продезинфицированы градусники, разгонял ночные запахи, сгустившиеся в мальчишеской палате.
До того как медсестра приближалась к нему, Герман успевал вспомнить, кто он такой и в какой части своей жизни пребывает. Накатывал страх, однако почти тут же в душе (или где там внутри находится экран, на который проецируется невидимое другим изображение?) возникал образ Евы. Сегодня Ева придет!
Пока градусник теплел под мышкой, Герман окончательно просыпался. Следил, как наступает утро. Даже зимой можно было понять, что тьма в палате уже не ночная, а утренняя, радостная. Темнота разбавлялась, таяла, сквозь нее прорастала утренняя синь. Яблоко и солдатик на тумбочке из ночных страшных призраков превращались в добрых знакомцев. Герман протягивал свободную руку и брал солдатика, ощупывал, крепко сжимал его, здороваясь.
Потом, если нога Германа не была подвешена или растянута, наступало время умывания. Запотевшее окно с красными волнами от поднимающегося солнца. Отблеск кафеля. Первыми умывались старшие и ходячие — с загипсованными руками, шеей. В пижамах или растянутых тренировочных штанах. Те, кто был на костылях или колясках, смотрели и завидовали, как ходячие брызгаются и толкают друг друга. Герман тоже завидовал, но отстраненно, как завидуют детям князей, нарисованным на картинках в учебниках. Год на второй-третий больниц Герман понял, что ходить без костылей, даже только с палочкой, он больше не сможет. Нога слишком укоротилась.
Ожидая очереди к умывальнику, Герман представлял, как Ева сейчас тоже умывается, собирается в школу, надевает форму, как вот так же поглядывает в окно. Напевает: «Утро красит нежным светом стены древнего-о-о Кремля-а…» — в этом месте она всегда поводила головой вправо и разводила руки в стороны.
Подходила очередь Германа к умывальнику. Холодная вода в ладошках. Запотевшее зеркало, изрисованное рожицами. Привкус московского утра и мятной пасты. Кляксы чужих паст в раковине, точно неведомые закаменевшие насекомые-многоножки. Герман, привыкший к жесткому присмотру отца и пристально-изучающему взгляду бабушки, всегда был аккуратен. Будь на его месте Ева, она бы добавила клякс и придала бы сборищу всех этих замерших насекомых смысл — направила бы их в одну сторону или натравила друг на друга со шпагами или ножами. Ева! Герман поднимал голову и победно вглядывался в запотевшую туманность зеркала 1985 года. Сегодня Ева придет!
После умывания время несло Германа к завтраку. Желтизна пшенной каши сливалась с желтизной продолжающего взлет утреннего солнца, пробивавшего насквозь мутноватые больничные стекла. Герман глотал кашу, запивал янтарным чаем, высвеченным в стакане резкими лучами. После операции завтрак приносили в палату, в других случаях Герман на костылях или коляске добирался в столовую. Металл ложек сверкал, как начищенные трубы в ожидании триумфального выступления. Сверкали и металлические ножки стульев, блестели стекла картин на выкрашенных синей масляной краской стенах. Если у Германа была температура, сверкание и блеск причиняли боль глазам. Но и температура, и боль не имели значения. Радость пульсировала даже в воздухе, кипела, лопаясь солнечными пузырчатыми вспышками над головами галдящих и стучащих ложками о тарелки мальчишек и девчонок с перебинтованными руками или ногами.
Время до часу дня отдавалось экзекуциям. Герман терпеливо сносил процедуры, предвкушая счастье, которое его ждало. В больнице он не стыдился своей ноги — здесь она никого не удивляла, у некоторых ребят было и похуже. Когда медсестра тянула с раны приклеившийся засохший бинт, обрабатывала свежие швы, когда врач так и этак крутил ногу, Герман не кричал, не истерил, как другие ребята. Он только стискивал зубы и часто-часто моргал, глядя, как руки медсестры или врача работают над его ногой. Всякий раз, когда выяснялось, что он не боится боли и умеет мужественно ее терпеть, медики искренне удивлялись и с уважением поглядывали на Германа.
Случалось, медсестра или врач разрешали ему потрогать инструменты, всякие приспособления. Обычно стеснительный, тут он чувствовал себя свободно, смело, спрашивал, зачем вот это, почему у этого так выгнута эта штука. Ему объясняли. Иногда врачи, забыв, что перед ними мальчишка, вдохновенно прочитывали мини-лекцию по ортопедии, и Герман чувствовал за их словами нешуточную страсть.
К обеду лихорадочная суета в коридорах и кабинетах стихала. Масляные пятна солнца замирали на стенах палаты и сбитых постелях. Слезы у соседей-мальчишек высыхали. Новички пахли страхом, свежим гипсом, йодом и кровью. После процедур нога Германа болела сильнее, но в противовес этой боли росло и предвкушение счастья. К тому времени оно уже так переполняло Германа, что скрывать его становилось все труднее. Излишки радостного волнения доставались новому пахучему ластику в кармане, который Герман мял, и сжимал, и нюхал.