Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Хотя казалось, что жить ему остается меньше месяца, он продержался два месяца, – сказал Мишель Канеси. – Когда мы думали, что осталось не больше недели, он прожил две недели… Наконец, когда мы думали, что смерть неминуемо наступит следующим утром, Рудольф продержался до полудня». Все произошло в 15.45 6 января 1993 г., в среду; вскоре после этого Глории, которая уехала в Лондон в 10.30 утра, позвонил Франк. Он же сообщил новость Тессе. «Он был с Рудольфом и сказал, что Рудольф ушел очень мирно и очень спокойно. Позже, услышав новость по радио в машине, Чарльз примчался в больницу. «Вокруг толпились люди, но в палате никого не было. Я спросил сиделку: «В какое время это случилось?» – «Мы не знаем, – ответила она. – Там никого не было». Таким образом, все встали перед постмодернистским выбором из двух возможных вариантов, и оба одинаково убедительны. Это очень подходит для Рудольфа: миллион любовных песен потом – он умер в обществе практически незнакомого человека. Так же возможно, что он умер один. «Ну да, при всех многочисленных друзьях. Он абсолютно одинок».
11 января, накануне похорон, друзья привезли из больницы на набережную Вольтера простой дубовый гроб, в котором лежал Рудольф, одетый в дирижерский фрак и «смешную маленькую шапочку». Гроб поставили на длинный и низкий кофейный стол в салоне – он и тот стол называл «гробом», так как на самом деле стол был сундуком, в котором Рудольф хранил свои килимы и который тоже был покрыт старинной тканью[211].
По обычаю, на ночь крышку гроба подняли, чтобы русские могли с ним попрощаться, а когда родственники легли спать, Франк сидел у гроба до утра, «уверяя его, что его не бросили». Так как над Парижем в ту ночь бушевала гроза, многих друзей Рудольфа разбудили раскаты грома и дребезжащие стекла. «Как же сотрясалась вся комната! – вспоминает Линда Мейбердик, которая не одна гадала, не стала ли гроза последним проявлением гнева Нуреева. – Мне вдруг пришло в голову, что это Рудольф снова ломает ворота… на сей раз на небо».
Похоронную процессию, которая двигалась от набережной Вольтера в Оперу, сопровождал полицейский мотоциклетный эскорт – каждый день Рудольф, когда был директором, шел тем же маршрутом. На главной лестнице Дворца Гарнье стоял почетный караул из «крыс» – учеников балетной школы, и в 10 часов шесть танцовщиков медленно внесли гроб с Рудольфом наверх. Гражданская панихида прошла в фойе в стиле рококо, где толпа, в которой были все – от представителей французской знати, постаревших завсегдатаев модных курортов, международной балетной элиты до его сестер, двух маленьких бабушек в черном и крестьянских платках – напоминала о всемирной славе танцовщика.
Пять друзей читали отрывки из стихотворений на пяти языках; камерный оркестр исполнял Чайковского и Баха, в том числе «Фугу № 14» с одним из самых резких окончаний в музыке, которая символизировала прерванную жизнь Рудольфа. В качестве кульминации на бархатную подушку на верхней ступеньке положили знак ордена Почетного легиона – высшую награду Франции. В английских газетах, которые освещали событие, писали, что Нуреева «ненадолго принесли полежать среди тех, кто больше всех его любил»; что «Опера была его крепостью, а те, кто молился, были его настоящей семьей», что Париж был «его домом, его настоящим домом – и туда он вернулся умирать». Те же, кто знал его по-настоящему, думали по-другому. А когда похоронный кортеж наконец прибыл на кладбище Сен-Женевьев-де-Буа, этот «кусочек России» с церковью с голубым куполом, серебристыми березами и неуловимо поэтической атмосферой, ни у кого уже не осталось сомнений в том, что жизнь Рудольфа заканчивается там же, где началась.
Наверное, как он и желал бы, самыми трогательными в тот день были выступления танцовщиков: Шарль Жюд стоял среди шестерых, которые несли гроб под аккомпанемент из «Песен странствующего подмастерья» Малера, «Теперь, в смерти, как в дуэте… ведя Рудольфа к его судьбе»; красноречивые строки, которые прислал Барышников (и зачитал Жак Ланг): «Он обладал харизмой и простотой гражданина мира и недоступной надменностью богов»; тот миг на кладбище Сен-Женевьев-де-Буа, когда балерины Парижской оперы бросали свои пуанты в открытую могилу. Но самая большая эпитафия появилась через две недели. По словам Лорана Илера, это было «своего рода судьбоносным чувством» на спектакле «Баядерки» 29 января, ощущение, что «круг замкнулся». Гипнотическое повторение долгого, медленного выхода кордебалета в третьем действии напоминало католическую погребальную службу, когда строй плакальщиков медленно проходит по улицам – два шага вперед, один шаг назад. Монотонность и грусть процессии как будто подчеркивали стенания, похожие на песнь Клеопатры, озвученные Гилен Тесмар, что после смерти Рудольфа в их мире не осталось ничего достойного внимания. «Нет мотивации. После того как он ушел, мы поняли, как мы зависели от его энергии, и все остальное ничего не значило для многих из нас. И мы просто продолжали исполнять свой долг и хранить ценности, которые были бы ему небезразличны. Но нам казалось, будто солнце потускнело». Однако многие в тот вечер находили утешение и говорили Лорану Илеру, когда позже видели его: «О Боже, мы чувствовали его через тебя». Сам танцовщик вспоминает, что ощущал себя благословенным, так как получил возможность передать те качества, которые внушил ему Рудольф. «Я покинул сцену, переполняемый радостью, и сказал себе: «Какая удача. Мы всегда с ним». По сути, танец Теней передает трансцендентальное ощущение. Как написала Арлин Крос, это чувство, будто время остановилось: «Нет причин, по которым так не могло продолжаться вечно. Это райское блаженство, а его декорация – вечность». И такая вечность – «нирвана чистого танца» – именно так Рудольф представлял себе рай.
Год спустя, готовя статью к первой годовщине со дня смерти Нуреева, английская теле- и радиоведущая и романист Френсин Сток поехала в пригород Сен-Женевьев-де-Буа. Так как ей предстояло проехать более сорока пяти минут на машине, почти два часа на поезде и нечастых местных автобусах, ее паломничество можно назвать суровым. Жаннет как-то не удалось найти кладбище в обществе Уоллеса, и они вернулись в Париж. «Просто преступно со стороны Рудольфа, что он очутился там. Он должен был лежать на Пер-Лашез».
Сам городок, с уродливыми многоквартирными домами и нехваткой атмосферных кафе и ресторанчиков, тоже не искупает долгой дороги, но православное кладбище как будто находится в другом мире. Рудольф по праву принадлежит к этому некрополю русской элиты, хотя он, несомненно, решил бы, что его положили слишком близко к напыщенному мраморному надгробию Лифаря, стоящему в том же ряду. В тот день, когда на могиле Рудольфа побывала Френсин Сток, Фриджерио еще не создал своего надгробия, и было что-то откровенно ненавязчивое в серой каменной плите, которая стояла на могиле, в куче цветов, «много увядших, много искусственных, чуть-чуть живых», и оставленная кем-то пластмассовая рамка с выцветшей фотографией Рудольфа в прыжке. Она вышла с кладбища под вечер, когда вдруг, словно ниоткуда, послышался цокот копыт. «По дороге проскакал вороной конь без седла и сбруи… Конь был наполовину арабским и красивым, но в той обстановке непредсказуемым и опасным. В самом обычном, упорядоченном городке вдруг случилось нечто экстраординарное. Чистое совпадение, конечно».