Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фридрих фон Гарденберг родился в 1772 году в поместье своих родных и в 1801 году умер. За несколько лет до своей смерти он потерял невесту, пятнадцати лет унесенную смертью, и с тех пор его заветной мечтой стало умереть, чтобы последовать за нею. Он умер от чахотки, но что этим сказано? И другие умирали молодыми от чахотки, та же судьба постигла братьев и сестер Новалиса, но лишь от него, лишь от его могилы исходит удивительное магическая притяжение, лишь он не претерпел смерть, а вошел в нее так, как король возвращается во дворец из изгнания, с бесприютной чужбины.
После него остались самые удивительные и таинственные сочинения, какие знает история немецкого духа. Если его короткая, не наполненная деяниями жизнь оставляет впечатление редкостной насыщенности и, по-видимому, изведала все, что только есть, как в чувственном, так и в духовном бытии человека, то в загадочных строках Новалиса, под их восхитительно иносказательной игрой нам раскрываются все бездны духа — и вознесения к божеству, и отчаяния. Новалис принял свою судьбу, ведая и веря, сознавая ее трагизм и все же обладая над ним превосходством, так как благочестие его было творческим и позволяло с малым почтением относиться к смерти.
Его творения не канули, их всегда читали и читают лишь немногие, и для этих немногих в них всегда открывается вход в магический мир, почти в новое измерение, а некоторые его стихи даже полюбились народу, и в наши дни их иногда, по воскресеньям поют прихожане в протестантских храмах. Дело в том, что благодаря Шлейермахеру отдельные религиозные стихи Новалиса были включены в сборники церковных гимнов, так что даже сегодня иной пастор во время воскресной проповеди, сам того не подозревая, вплотную подходит к опасному жаркому пламени этих стихов…
1924
Вот уже сто лет, как в нашей литературе явился поэт, снова и снова привлекавший к себе сердца лучших из людей, тайный любимец и король идеалистически мыслящего юношества, но неизвестный широкой публике — это Гельдерлин. Его творчество, составившее маленький томик стихов — гимнически мощных или полных тонкой лирической самоуглубленности, — было удивительно прекрасно, волнующе и трагично созвучным его жизни, жизни, которая после быстро промелькнувшей лучезарной юности устремилась в бездны безумия, и — к вершинам сверхличного и мифического; Гельдерлин был воплощенным образом поэта, избранного Богом и поверженного Богом, озарившего мир блеском сверхчеловеческой чистоты, поэта, исполненного благородства и печальной прелести, который неизбежно должен был разбиться от столкновения с «нормальной жизнью», который остался в памяти людей на миг расцветшим ярким цветком духа, как бывает обычно лишь с умершими в юности.
И вот, недавно немецкая молодежь заново открыла для себя Гельдерлина, и его предостережения немцам обрели новое, большее значение, и вновь во всю мощь засияла звезда этого прекрасного чужака, хотя и взошла она в такие времена и в такой атмосфере, которые всякое восхищение легко превращают в моду. И действительно возникла мода на Гельдерлина, так что сегодня стихи этого далеко не всем доступного поэта у иных дам красуются на столе рядом со сборником изречений Будды и рассказами Тагора. Мода, впрочем, почти сошла уже на нет, и в конечном счете она оставила нам кое-что доброе: филологи и издатели занялись Гельдерлином, и теперь у нас есть добротные, красивые издания его сочинений и писем.
Пусть Гельдерлин, как я полагаю, не был по-настоящему понят теми, кто в последние годы довольно шумно поднимал его на щит, и все же нельзя считать случайностью, что вспомнили о нем именно сейчас, в разгромленной Германии, взбудораженной, пронизанной эсхатологическими настроениями. Не только экстатичность его пламенных гимнов, в ту революционную эпоху звучавших подчас как своеобразные манифесты, но, прежде всего, сам образ этого поэта, осененный подлинной духовностью и благородной сверхчеловечностью, оказал столь сильное воздействие на людей в эти времена глубокой коррупции и безнадежной зависимости от материальных сторон бытия. Ибо Гельдерлин не только поэт, и его творчество, и само его существо не исчерпываются только написанными им стихами — он больше этого, он представляет тип героического человека.
В одной из своих весьма примечательных статей поэт словно предвидит свою судьбу и до глубочайших глубин постигает себя самого: «Все дело в том, что люди превосходящие других не совсем обособляются от всего низкого, как и люди прекрасные — от всего варварского, однако они и не сливаются с тем и другим, но ясно и беспристрастно различают дистанцию между собой и другими людьми и исходя из этого действуют и страдают в жизни. Чрезмерно обособившись, они утрачивают возможность действовать и, в своем одиночестве, погибают». Гельдерлин, кого безусловно надлежит причислить к «прекрасным», высказал здесь глубокую мысль. Слова о дистанции и связанное с ними требование не следует понимать лишь в том смысле, что благородный человек не должен слишком строго обособляться от людей низких, — подлинная глубина мысли Гельдерлина становится очевидной, только если прочесть это высказывание как обращенное к себе самому требование: благородный человек должен уметь распознавать низкое и оберегать природно-наивное не только в окружающих, но и в себе самом, в своей душе. Дав мысли Гельдерлина такое истолкование, мы не нанесем ей ущерба, так как об этой проблеме он глубоко размышлял в течение всей своей жизни и неоднократно о ней высказывался; он сознавал грозившую ему опасность — односторонность «сентиментального» поэта, по выражению Шиллера, и постоянно страдал, чувствуя в себе недостаточно наивности.
В переводе на язык современной психологии требование Гельдерлина звучит приблизительно так: благородный человек не должен, впадая в крайность, подчинять все свои инстинкты власти враждебного им духа, так как всякая частица нашей инстинктивной природы, которую не удается сублимировать, приносит нам тяжкие страдания, когда мы подвергаем ее «вытеснению». В этом и состояла личная проблема Гельдерлина, и он ее не одолел. Он выпестовал в себе духовность столь высокую, что она нанесла ущерб его природе; идеалом Гельдерлина была способность отдалиться от всего низкого, но он не обладал невероятной стойкостью Шиллера, который в точно такой же ситуации явил собой высочайший образец сурового воспитания духовной воли, и этим истерзал себя и извел. Поэт совершенно «сентиментальный», как и Шиллер, Гельдерлин, его почитатель и ученик, измучил себя требованием, которое сам поставил себе: он стремился достичь образцовой одухотворенности, и эта попытка не удалась. И мы, обращаясь к поэзии Гельдерлина, видим, что именно эта шиллеровская духовность, благородство которой так к лицу Гельдерлину, в сущности, была для него внешней, навязанной. Ибо то, что мы ценим в его великолепной поэзии как единственное и неподражаемое — это не продуманное мастерство, как бы высоко оно ни было, и не «содержание» его мысли, а совершенно единственная, зачастую почти подавленная авторитетом Шиллера потаенная музыка, воплощенная в ритмах и звуках тайна. Это чудесное, загадочно творческое потаенное течение, скрытое в подсознании, во многих стихотворениях Гельдерлина буквально враждует с сознательно взлелеянным идеалом поэта, и от насильственного подавления этой сокровенной и сакральной творческой силы он погиб. Устремившись к наивысшему благородству, но погубив наиглубочайшую ценность своего существа, Гельдерлин под влиянием Шиллера почти превратился в интеллектуала.