Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, многие мальчики увлекались спортом ничуть не больше моего. Очень многие были бы рады уклониться от занятий в клубе. Для этого требовалась подпись старшего учителя, а ее легко было подделать. Умелый мошенник (знал одного такого) мог заработать на этом немало шиллингов вдобавок к своим карманным деньгам. Тем не менее, все говорили о спорте – по трем причинам. Во-первых, существовал и подлинный, хотя и пассивный, интерес, тот самый, который собирает зрителей на матчи. Играть рвались немногие, но многим нравилось смотреть, как играют другие, и разделять триумф Колледжа или Дома. Во-вторых, интерес к спорту бдительно подогревали «элита» и учителя. Равнодушие считалось величайшим пороком, поэтому те, кто интересовался спортом, изо всех сил преувеличивали этот интерес, а таким, как я, оставалось симулировать. Во время матча «элита» рангом пониже наблюдала за толпой зрителей, сурово наказывая тех, кто «отлынивал», когда надо было орать и хлопать, – примерно так, наверное, организовывали и выступления Нерона[61]. Сама идея «элиты» рухнула бы, если б ее члены играли ради самой игры, для своего удовольствия, – нет, им нужна была восторженная публика. И в этом третья причина сосредоточенности на спорте. Тем, кто еще не вошел в «элиту», но уже отличался какими-то спортивными достижениями, клубы давали возможность преуспеть – но и для них, как и для меня, спорт не был отдыхом или развлечением. Они выходили на площадку для игр, как девчонка, свихнувшаяся на идее стать актрисой, выходит на прослушивание. Напряженные, вымотанные честолюбивыми надеждами и унизительным страхом, они не могли обрести покой, пока спортивные успехи не пробьют им местечко в рядах аристократов, да и тогда рано успокаиваться: если не будет новых успехов, соскользнешь вниз.
Насильно организованные игры вытеснили из школьной жизни нормальную игру. Попросту играть, в подлинном смысле этого слова, нам было некогда. Слишком жестоко соперничество, слишком велика награда, слишком страшен провал.
Единственным «игроком» (и то не в спорте) был наш ирландский граф. Он вообще был исключением, хотя вовсе не из-за своей знатности. Это был дикий ирландец, анархист, не поддававшийся никакому общественному влиянию. С первого года в школе он уже курил трубку. По ночам он отправлялся в соседний город, думаю, не ради женщин, а ради безобидного озорства, плохой компании и приключений. Он не расставался с револьвером. Мало того – он заряжал револьвер одной пулей и, ворвавшись к кому-нибудь в комнату, «расстреливал» в него все холостые патроны, так что твоя жизнь зависела от умения графа считать до шести. Правда, мне казалось тогда и кажется ныне, что на это (в отличие от «натаскивания») жаловаться грех. Граф издевался не столько над новичками, сколько над старшими и над учителями; нападения его были совершенно бескорыстны и даже беззлобны. Мне Бэллигунниэн нравился; он тоже погиб во Франции. Помнится, он так и не вошел в «элиту». Впрочем, если б он в нее вошел, он бы этого не заметил – он прожил школьные годы, не замечая никакой «элиты».
Попси – рыженькая горничная, убиравшая жилую часть школы, – тоже участвовала в наших забавах. Ее ловили и затаскивали в дортуары (особенно усердствовал граф); она хихикала и визжала. По-моему, она была слишком разумна, чтобы уступить свою «добродетель» кому-либо из аристократов, но, как говорили, если застать ее в подходящем месте и в подходящий момент, она соглашалась просветить ребят по части анатомии. Может быть, те, кто хвастался, просто врали.
Я еще ничего не сказал об учителях. Об одном из них, очень любимом и уважаемом, я расскажу в следующей главе, а об остальных едва ли стоит говорить. Ни родители, ни тем более сами учителя не понимают, как мало значит учитель в школьной жизни. Он почти не имеет отношения к бедам и радостям, выпадающим на долю школьника, и едва ли знает о них. Глава нашего Дома был, по крайней мере, честен – он очень хорошо кормил нас. Вел он себя с нами по-джентльменски, в душу не лез. Иногда по ночам он обходил дортуары, тяжело ступая и покашливая, прежде чем распахнуть дверь. Он не любил шпионить, не любил портить удовольствие – словом, сам жил и нам не мешал.
Но я все больше уставал душой и телом и начинал ненавидеть Виверну. Я не замечал истинного зла, которому учила меня эта жизнь, – ведь я постепенно становился снобом, умником, «высоколобым». Но об этом – в другой главе; сейчас я хочу только повторить, как я устал. Повторяю я это потому, что усталость была основным содержанием моей жизни в Виверне. Бодрствование стало пыткой, сон я ценил превыше всего. Лечь, уйти от голосов, притворства, заученных фраз, вечного изворачивания – заснуть, вот чего я хотел, и хоть бы не наступало утро, хоть бы никогда не просыпаться…
VII. Свет и тени
Никогда не следует отчаиваться; утешение приходит к нам при любых обстоятельствах.
А теперь вы скажете: «Вот так христианский писатель, столько рассуждающий о морали! Целую главу он описывает школу, где царила противоестественная любовь, и ни словом не обличит эту мерзость!» На то есть две причины. Одну я изложу ближе к концу главы, а другая заключается в том, что этот грех входит в число двух (второй – азартные игры), которые никогда не вызывали у меня искушения, и я не хочу громить на словах врагов, с которыми никогда не сходился лицом к лицу в сражении.
(«Значит, все остальные пороки, о которых вы столь подробно писали…» – Да, так оно и есть, и тем хуже для меня, но сейчас разговор не об этом.)
Сейчас я хочу рассказать, каким образом Виверна превратила меня в сноба. Когда я поступал в эту школу, я еще не догадывался, что моя сугубо личная любовь к хорошим книгам, Вагнеру и мифологии обеспечивает мне некое превосходство над теми, кто только листал журналы и слушал модный в те годы регтайм. Может быть, вам будет