Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Появилось десятка два офицеров в парадных мундирах, при саблях. Они проверили документы у штатских, те проверили документы у офицеров, обо мне в суматохе как-то забыли. «Ага, – подумал я, – охрана…» Я торчал возле лифта, не столько из любопытства, сколько потому, что не особенно спешил к Эрмсу. Вдруг заиграли побудку, лифт причалил к нашему этажу, началась суета, беготня, но все по стойке «смирно», сабли на портупеях позвякивали, охрана засунула руки глубоко в карманы, все поля шляп пошли вниз, головы вверх, освещенная кабина открылась, двое адъютантов, сплошь в серебряных шнурах, ухватились за ручку двери.
Из уст в уста пробежала весть: «Адмирадьер! Адмирадьер – уже!» Возникла шпалера офицеров, я догадывался, что прибыла важная персона, и сердце возбужденно заколотилось. Из лифта, какого-то особенного, лифта-салона, обитого красным дамастом, увешанного картами и гербами, вышел, чуть волоча левую ногу, маленький старичок в мундире, расшитом золотом. Быстрым взглядом окинул вытянувшихся в струнку офицеров и – седой, сухой, крапчатый – крикнул, не напрягаясь, на одной лишь долголетней выучке, – словно нехотя щелкнул кнутом:
– Здравия желаю, ребята!
– Здра! Ла! Дин! Дьер!!! – загремел кишащий мундирами коридор. Старец скривился, словно уловил фальшивую ноту, но ничего не сказал, только зазвонил золотобляшным слоем орденов, устилавших его грудь, и двинулся вдоль шеренги. Сам не знаю, как это вышло, но и я стоял в ней, единственный штатский среди военных чинов. Может быть, удивленный серым вкраплением моей одежды, он внезапно остановился.
«Теперь! – мелькнуло у меня. – Броситься в ноги, признаться, просить!»
Однако я продолжал стоять, преданный, как никогда в жизни. Он глянул воинственно, задумался, звякнул и быстро бросил:
– Штатский?
– Так точно, штатский, госпо…
– Служишь?
– Так то…
– Жена, дети?
– Разрешите доло…
– Н-н-а! – добродушно произнес старец. Он размышлял седовласо, кустисто, шевеля пухлой бородавкой междуусья. Он и вправду был крапчатый, я это видел вблизи.
– Тайный агент, – тихо прохрипел он. – Тайняк… видно. Сразу видно. Бывалый… матерый тайняк… Ко мне!
Он поманил меня пальцем, не отнимая руки в белоснежной перчатке от армираклей портупеи, утопавшей в шнурах и звездах. Сердце подступило к самому горлу. Я вышел из общего ряда. Охрана в глубине зашумела, но самый плечистый из уборщиков прокашлял отбой. Я двинулся вместе со старцем, сопровождаемый возбуждающим как щекотка шепотом свиты, выжидая только минуту, чтобы припасть к ногам. Мы шествовали по коридору. У белых дверей вытягивались в струнку офицеры, словно пораженные нашим приближением, и головы себе сворачивали, отдавая честь. Перед Отделом награждения орденами и лишения оных нас ждал его начальник, старик полковник при шпаге. Мы прошли через Залы Дипломанции, Лактанции, Толеранции, Эксгумации и Реабилитации; наконец у двух последних дверей, ведших в Залы Награждения и Лишения, адмирадьер звякнул и остановился. Я встал рядом. Как юла подлетел начальник Отдела.
– Н-н-а? – разрешил ему адмирадьер доверительный шепот. – Что за церемония?
– Контрцеремония, господин ад…
Он принялся вшептывать в восковое ухо сановника распорядок церемонии; до меня доносилось только: «пятерых… рвать… драть… мать…»
– Н-н-а! – крякнул сановник. Медленным шагом подошел к дверям Зала Лишения и застыл у порога.
– Тайняк! Ко мне!
Я подбежал. Он не двигался с места. Царственный – посуровел; белым пальцем поправил орден, натянул кивер и резко, неумолимо вошел. Я за ним.
Зал был поистине тронный, но вместе и траурный – стены задрапированы черной тканью в искусных складках, с высокого потолка свисали на черных шнурах люстры крупнейших калибров – грузные овалы венецианского стекла, мрачные, полуслепые зерцала из разбавленной свинцом ртути, высасывавшей весь свет в зале; по углам похожие на зеркальные катафалки пластины из холодной стекловидной массы, в оправе из черного дерева; между ними, словно охваченные безумным страхом глаза, зияли диски из посеребренной бронзы. В вогнутых все раздувалось, словно вот-вот лопнет, в выпуклых зал умалялся, стянутый вдоль швов перспективы. Между этими неживыми свидетелями предстоящей контрцеремонии, на великолепном ковре, вышитом змеями и иудами, стояли навытяжку пять офицеров с аксельбантами, позументами и эполетами, при саблях, точно на параде. Бледные как смерть, они замерли, увидев адмирадьера, лишь орденские звезды искрились у них на груди да покачивались у плеч серебряные шнуры и кисти.
Великолепие их фигур, казалось, опровергало то, что я услышал минутою раньше, но я тотчас понял свою ошибку. Адмирадьер прошелся перед пятеркой офицеров в одну сторону, в другую, наконец, задержавшись возле крайнего, рявкнул:
– Позор?!
Он умолк, словно бы чем-то недовольный, и знаком велел мне выключить верхний свет. Центр зала погрузился в полумрак, из которого призрачно проступали наклоненные к центру зеркала. Адмирадьер отступил в тень, за границу света, но так было совсем плохо. Он вернулся и, когда седина его засеребрилась опять, жадно втянул воздух.
– Позор!!! – швырнул он им в лицо, и еще раз: – Позор!!! – И снова остановился, неуверенный, считать ли также и первое, в известном смысле пробное, восклицание, то есть прозвучало ли оно трижды или нет, но уже заиграла его седина серебряным ореолом, ордена поторопили бряцаньем, поэтому:
– Пятно!!! – загремел он. – Мундира!! Мерзавцы!! Грязь!! Скатились!! Изменники!!
Он распалялся, но пока еще сдерживал гнев.
– Не сметь!! – зашелся он старчески, с достоинством. – Горе! От имени! Настоящим! – И: – Разжаловать!!!
Когда он выстрелил этим последним, страшным словом, я думал, что это уже конец, но он только начал. Молча наскочил на первого, потянулся на цыпочках и цапнул осыпанную бриллиантами звезду, украшавшую грудь. Потянул, сперва слабо, точно спелую грушу хотел сорвать, а может, жалко стало ему столь высокую награду позорить, но уже тресканула она и осталась в руке у него, гадко так тресканула, отступления не было, и начал он уже остервенело срывать, словно на поле боя, словно с трупа, эполеты, шнуры, кисти, все подряд; подбежал ко второму, и снова сдирать, а швы, видать уже заранее искусно ослабленные опытными портными, распарывались необычайно легко и звучно; алмазными молниями швырял он знаки отмененных заслуг на ковер, топтал и расплющивал драгоценности, а офицеры, покачиваясь слегка от кошмарного звездорвания, смертельно бледные, подставляли грудь; в призрачных зеркалах мелькали бессчетные повторения благородной, сияющей праведным гневом седины, временами из стекловидной тьмы выплывал брызжущий презрением глаз, огромный, как зрачок глубоководной рыбы, фрагменты вырванных с мясом эполет и нашивок зеркала передавали друг другу и множили, а в самых больших, крайних, уходила в бесконечность аллея позора; натрудившийся старец тяжко дышал, переводя дух, затем, опершись о мое плечо, приступил к раздаче пощечин. Потом мне пришлось ломать о колено сабли, которые офицеры поочередно вынимали из ножен, при этом я, как лицо штатское, усугублял их позор. Сабли были чертовски прочные, я вспотел как мышь. Когда же и с этим было покончено, мы покинули потемневший Зал Лишения и через Зал Награждения, также полный зеркал, добрались до резных, обитых кожей молодого оленя дверей, которые настежь распахнул перед нами адъютант.