Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я однажды спросил его, кем он, черт возьми, себя считает.
— Гангстером случайности, — объяснил он.
Он был моим героем, и за свое восхищение я получал право первой ночи с теми женщинами, которых он трахнул и бросил. Моя работа, как я себе это представлял, заключалась в том, чтобы ублажать их, пока не дойдут до какой-то недоуменной озлобленности, после чего они меня еще немного потретируют, как заместителя Уильяма, а потом дадут пинка под зад.
В то время это казалось мне похвальной системой.
Когда-нибудь Уильям и его жестокое симпатичное личико станут известны на весь мир — в этом я был уверен. Художник, философ, провокатор — все эти мелкие обозначения ограничивали всю его силу. Я решил, что буду следовать за ним и стану свидетелем его расцвета, буду его чертовым Босуэллом:[17] «За кулисами с Уильямом П.»; «Уильям П.: Жизнь, Искусство»; «Полная Чаша: Жизнь и Времена Уильяма П.».
Но Уильяма трясли и другие лихорадки.
Потом ему начали звонить ведущие инвестиционные компании страны.
— Чуваки зашибают бабло, — сказал он мне, измельчая какой-то кристалл на книжке-раскладушке «Баадер-Майнхоф».[18]
Он начал носить саржу.
— А что случилось со случайностями? — спросил я.
— Что может быть случайнее денег?
Он выглядел почти святым, присосавшимся ноздрей к коксовальному концу соломинки.
Не поймите меня неверно: я был счастлив видеть Уильяма, когда через несколько лет заметил, как он неистово перебирает диски перуанской флейты в каком-то городском мегамаркете. Теперь он стал чуточку одутловатее, был затянут в какой-то вульгарно роскошный костюм, быть может — миланского покроя. Я подметил в его глазах затуманенное прозрение, когда он увидел меня, будто я был неким предметом, сунутым куда-то давным-давно и без особых сожалений.
Я поцеловал его, назвал Билли и отвел домой, чтобы познакомить с семьей.
Наверное, стоит повесить ярлык: «Продрочка». Каким бы теплым пораженцем ни выглядел Уильям в мегамаркете, за вином и лингвини он стал беспощаден. Марису он покорил еще до того, как из духовки достали чесночный хлеб, а на другом конце стола сидела Фиона и нервно ковырялась в носу.
Бедная моя дорогая доченька, она разрывалась между неумолимой биологией и этим радостным сиянием самодовольства. Уильям был богат, белозуб, ослепителен. Ему было что рассказать, он мог поделиться мудростью. Меня же переполняла горечь, я был зауряден и делился только тем, что пачкало мне штаны.
Так себе состязание.
— Тебя трясет, — сказал кто-то.
Надо мной на трансопажити стоял ДаШон. В перепачканном мундире. Зоб его, казалось, вырос еще больше.
— Трясет от одиночества, — ответил я.
— Ну тогда прости. Я зря тебя потревожил.
— Как торговля? Много континенталов убили?
— Во как, — сказал ДаШон. — Тут надо бы кое-что прояснить. Я не какой-то чокнутый Наполеон. Я знаю, кто я, и, что еще важнее, — когда я. У меня есть ученая степень колледжа Рамапо по истории коренного населения. Я просто предпочитаю традиционные костюмы.
— Извини, ДаШон. Пойми, я просто засранец.
— Я понимаю.
И я начал было благодарить его за такую редкую понятливость.
— Тише. Я хочу тебе кое-что показать.
ДаШон вывел меня с трансопажити и повел в какие-то кусты. Мы брели наверх по крутому склону меж елок.
— Что ты делаешь? — спросил я.
— Говорю же, хочу тебе кое-что показать.
С горы доносился запах гари, сильный и сухой, — вот-вот нам откроется радостный походный костер. Мы сошли с тропинки и продрались к большой развесистой бузине. На поляне стоял домик из соломы и кирпича. Из жестяной трубы валил дым.
— Старая добрая Хижина Воспитания, — сказал ДаШон.
— Интересно, кто там, — спросил я.
— Там Генрих. И кто-то еще. Мы никогда не знаем, кто это, пока все не заканчивается. Это способ избежать позора.
По всей поляне разносился визг.
— Черт, — сказал я.
— Ирокезы, — стал рассказывать ДаШон, — а на самом деле, и многие восточные племена, не говоря уже о равнинных, гордились своим умением спокойно переносить пытки. Если тебя схватил враг — значит, ты уже мертв и опозорен. Единственное спасение — сохранять достоинство в суровых испытаниях.
— Стоически.
— Ничего подобного. Они сходили с ума. Ты, мать твою в рот, поганый ебарь медведей, и племя твое — дерьмо кроличье. Надо же что-то говорить, пока с тебя заживо сдирают кожу.
— Эти истории у вас в семье передаются из поколения в поколение?
— Я исследовал тему для диссертации. В моей семье передается любовь к «Ринг-Дингам».
— У нас это были «Дьявольские Псы».[19]
— Тоже неплохо.
Из хижины показался человек. Над ним в воздухе витал пепел. Человек был голый, весь перемазанный сажей и кровью. Из кулака у него торчала какая-то железяка.
Мы увидели вспышку, услышали грохот и почувствовали, как что-то врезалось в бузину.
Сегодня после груш в сиропе Генрих встал, чтобы произнести речь. Он принял душ и выглядел отдохнувшим, его мокрые волосы были зачесаны в импровизированный помпадур. У него на руках еще оставались разводы пепла, а на ухе — мазок засохшей крови.
— Люди, я хочу сделать объявление. Оно касается нашего родного Бобби Трубайта. Сегодня для него был совершенно особенный день. Вы знаете, о чем я. Неизвестно, увидим ли мы его снова, скажем только, что он, наконец, познал правду. Трубайт. Может, в конце концов, имя действительно определяет судьбу.[20]
— Слыхал, Шлепок? — прошептал Пэриш мне на ухо.
Я кивнул, взял ложкой еще одну грушу.
В хижине Олд Голд складывал вещи Бобби в спортивную сумку.
— Он поехал домой?
— Не знаю, — ответил Олд Голд.
— Что случилось?
— Я не знаю. Наверное, оказался слабоват для огня воспитания.
— Он хороший парень.
— Аврам, тебе никогда не казалось, что многое здесь не надо воспринимать буквально? И смысл жизни в том, чтобы жить наилучшим образом в имеющихся обстоятельствах?