Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Или что?
— Я позвоню в полицию. Им будет интересно узнать о вашем маленьком домашнем театре.
— Стив, — сказал Генрих, — дорогой Стив, это угроза жертвы, а не героя. Телефонный звонок? Ты собираешься позвонить по телефону? Друг, ты по самую шею в большущей темной, темнющей темноте.
— Снимите его сейчас же, — повторил я.
Краем глаза я заметил сбоку какое-то резкое движение. Генрих впился в меня блестящими глазами.
— Эй, — сказал он. — Да это же раз плюнуть.
Генрих сказал:
— Начинай, где хочешь.
Генрих сказал:
— Пусть мысль резво скачет к полянам настоящего.
Сложно поверить, что люди могут купиться на подобную чушь. А потом представляешь себе, как такой человек прикладывает дуло «зиг-зауэра» ко лбу спящей индианки, связанной монахини.
И пускаешь все на самотек.
Генрих выдал мне шариковую ручку и записную книжку с застежкой на липучке.
— Липучка, — сказал он, — это для спокойствия.
— Как ремень безопасности? — спросил я.
Хороший удар в район селезенки. Сразу ставит на колени.
— Как ремень безопасности, — сказал он. — Юморно.
Мне теперь сложно понять, что юморно, а что не очень.
Я начал первую записную книжку сразу после того, как на голове затянулась рана, полученная в тот вечер, когда Эстелль Бёрк публично ублажала своего сына. Как ни жаль, но я пропустил это зрелище. Это Пэриш, как я потом выяснил, оказал мне контузийные почести, применив то, что он назвал «старой чугунной панамой».
Я пишу — или, если пользоваться их терминами, классифицирую, — с тех самых пор.
Генрих говорит, мне лучше записать все, что помню. Ему кажется, что я умираю. На самом деле. Он видит это в моих глазах. Тусклая пелена и какое-то мерцание. Ни один врач этого не увидит.
— А что, если я не умираю? — спрашиваю я.
— Боже упаси, — говорит он. — Классифицируй, классифицируй, — говорит он.
Я уже сто лет не писал ничего похожего. Те конфетки из говна, которыми я зарабатывал на жизнь, обычно состояли из одной-двух строчек, призванных отразить шарм всего нового. Мои слова должны были мерцать эффективным досугом и роскошным трудом — бесконечный оргазм информационного стиля жизни: «Мягкий вкус программного продукта», писал я, или: «Реальность для тех, кто мечтает» — или просто: «Как тебе понравилось завтра?»
Вы, быть может, видели мои работы на рекламных щитах или стаканчиках с кофе, между надушенными вкладышами в обзорах продажности, иначе называемых «глянцем». И вы говорили себе: «Ведь пишет же кто-то эту срань».
И вы абсолютно правы.
Я был лишь каплей в бесконечном ливне срани.
Судя по всему, я — как и мой отец — наивно верил в слова. Когда мне было двенадцать или тринадцать лет, я выиграл конкурс на лучшее эссе по пожарной безопасности за длиннющий трактат под названием «Промасленная ветошь смерти». Капитан Торнфилд — седые бакенбарды и фуражка с пижонским филиграном — восхвалял мой гений перед собранием моих соучеников.
— Мальчики и девочки, вам есть чему поучиться у этого молодого человека, — сказал капитан. — Обратите внимание на отрывок, где говорится о том, как семейная ячейка должна установить место для перегруппировки на достаточной дистанции от очага гипотетического возгорания.
Я принял его похвалу за желание опекать меня. На следующий конкурс — примерно через год — я сваял еще один трактат: «Душа Пяти Тревог: Риск в опасности» и лично отнес его капитану в городское пожарное депо. В трактат входило приложение с упоминаниями каждого случая, когда его сыновья-хулиганы засовывали меня в башни из автомобильных покрышек. Я хотел, чтобы этот бедный человек отрекся от своих кровных уз ради чистоты нашего общего дела борьбы с пожарами, чтобы он избавился от своих отпрысков и взял меня под свое закопченное крылышко.
Больше мы с капитаном не общались.
А потом были все эти эссе по английскому языку, который я выбрал как специализацию, руководства пользователя для фантомного программного обеспечения души.
Мне это хорошо удавалось. Мой отец гордился моей одержимостью герменевтикой. Для своего сына он хотел любой доли, кроме своей — поэтики на службе у многоскоростных блендеров. И вскоре я посрамил его, став зазывалой силиконовых султанатов.
«Слишком Много? Слишком Быстро? Крутые Пряники — Жри или умри», — писал я, когда им нужно было что-то громкое и язвительное.
Я получал повышения, социальные пакеты, новые квартиры.
У меня появилось место для перегруппировки в аду.
Интересно было бы узнать, сколько времени я провел здесь, в Центре. Часы и календари тут не в ходу. Генрих говорит, что не будет играть в игрушки со временем: солнца, луны и смены времен года и так достаточная насмешка. Иногда мне очень не хватает прежней точности, я мечтаю о тех часах, которые выкинул, когда Философ с Механиком впервые вынесли мне вердикт, мой отложенный приговор, объявили о моем подвешенном состоянии. Теперь я дрейфую по жизни, ставшей плотной и бесформенной, мои дни упаковали в пенопласт, груз в ожидании отправки.
Недавно мне предоставили привилегию телефонного звонка, я позвонил Фионе, умолял ее спасти меня, ее страдающего папочку. Она сказала, что она сейчас на пике собственной эмоциональной параболы и не может позволить себе изменить траекторию.
В июне ей будет четырнадцать.
— Кроме того, папочка, — сказала она, — тебе грех жаловаться. Ты ведь жив, не так ли? Ты сражаешься с ПОСИВ и вроде как выигрываешь. Что-то должно получаться.
— Ни с чем я не сражаюсь. Терпеть не могу этого. Сражаюсь. К тому же, может, никакого ПОСИВ и нет.
— Как скажешь, папик. То есть папочка.
Каждое утро после Первого Зова Пэриш устраивает овощную бойню — готовит, а я танцую с пузырьками. Между взмахами своего китайского тесака Пэриш несет свою бредятину:
— Ты весь зарос грязью, капитан! У тебя вся жопа в ракушках! Посмотри на эти ложки и блюдца! Ужас, какая грязища!
— Я ползущий ужик, — говорю я.
— Ты пустое место, тюлень. Я рагуище, а ты рагуёк. Я твой папочка в жратве!
— Умолкни, Пэриш.
От этого он только начинает колотить меня шумовкой:
— Сопляк! Соплячишка!
— Перестань херню пороть, Пэриш!
— Я твою мать буду пороть. Хером.
— Не сомневаюсь.
— Это что, наезд?
— Дай мне поработать, ладно?
— У тебя нет работы, у тебя есть рутина. Прочти «Догматы», мать их.
— Уже читал.