Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вернусь в военные годы. После неудачного побега на фронт обычная школьная жизнь продолжалась. Я увлекся занятиями в изостудии при Доме пионеров. Рисовал с увлечением, сначала были карандашные наброски, потом занятия по акварели. Натюрморты удавались неплохо. Затем пришло время занятий в театральном кружке, куда нас привела любовь к Театру, любовь к МХАТу, спектакли которого по мере возможности мы посещали регулярно.
Русская классика пленяла нас. Самым любимым спектаклем были «Мертвые души». Затем «Царь Федор Иоаннович», пьесы Чехова, Горького. Мне посчастливилось еще застать на сцене Качалова, Москвина, Тарханова, Ливанова и других корифеев МХАТа в самом расцвете сил.
Не оставалась в стороне и музыка. Я стал «штатным» посетителем Московского театра оперетты. Отсутствие денег на билеты компенсировалось изобретательностью. Все спектакли я смотрел только со второго акта. Несмотря на мороз или непогоду, шел без пальто на площадь Маяковского, где размещался Театр оперетты, и в первом антракте заходил в зал вместе со зрителями, вышедшими в перерыве покурить. Был еще один способ, более сложный: спуститься с улицы через вентиляционное окно прямо в мужскую уборную и далее с независимым видом шагать в бельэтаж навстречу музыке.
Именно в Театре оперетты я впервые увидел советских офицеров в погонах. Это было настолько странно — ведь мы воспитывались в духе ненависти к «господам золотопогонникам». Шел 1943 год, когда по представлению графа-генерала Игнатьева (автора книги «50 лет в строю» или, как тогда шутили, «50 лет в строю и ни одного в бою») были введены форма и знаки различия, позаимствованные у царской армии. Говорят, дисциплина в армии укрепилась, но как-то странно звучали фразы: «товарищи офицеры», «офицерский корпус» и т. п. Вспоминалось чапаевское обращение к бойцу: «Ты для меня прежде всего товарищ, приходи ко мне в ночь, за полночь, это только в строю я для тебя командир».
Времена менялись. Форма вводилась и в гражданских ведомствах, на железной дороге ввели погоны, в министерстве финансов — погоны, и даже в горном институте студенты носили погоны. Если бы Сталин прожил подольше — вся страна обрядилась бы в форму: управлять легче. Значительно позже, в 1952–1953 годах, когда я работал уже в Верховном суде СССР, неоднократно обсуждался вопрос о форме для судей и даже рассматривались эскизы эполетов, но не успели ввести.
Война была временем ограниченной деидеологизации. Испугавшийся за свою власть Сталин пошел навстречу народу. И прежде всего русскому народу, что следовало из его майского, 1945 года «тоста за русский народ». Будучи поклонником «Дней Турбиных», Сталин, судя по всему, тайно завидовал эстетике белой гвардии, а положение руководителя пролетарского государства мешало ему открыто проявлять свои собственные стилистические разногласия с Советской властью.
Война, как дело не столько большевистское, сколько всенародное, позволила ему включить тумблер под названием «русский патриотизм», и офицерские погоны, конечно, были частью патриотической эстетики. При этом, разумеется, тоталитарные содержание и форма режима никуда не делись, и милитаризация облика профессиональных корпораций стала следующим шагом к окончательному оформлению антиутопии. Страна, превращенная в марширующие колонны облаченных в форму людей, — мечта любого диктатора XX века, цветовое и пластическое воплощение идеи корпоративного государства. И русский патриотизм, превращенный в тотальную ксенофобию и антисемитизм сразу после войны, ничуть не противоречил маршевому ритму дисциплинированных батальонов, разбитых по профессиональным и социальным признакам.
Как говорил персонаж рассказа Набокова «Образчик разговора, 1945», «я белый офицер и служил в царской гвардии, но я также русский патриот и православный христианин. Сегодня в каждом слове, долетающем из отчества, я чувствую мощь, чувствую величие нашей матушки-России. Она опять страна солдат, оплот религии и настоящих славян».
Идеал графа Уварова на практике воплотил Сталин. А граф-генерал Алексей Алексеевич Игнатьев, белый офицер, вернувшийся в Россию, что характерно, в 1937 году, был еще и инициатором создания суворовских училищ. И похоронен он на Новодевичьем кладбище.
Судя по портретам, граф оставался графом, гордо неся на своем лице черты человека нового типа — «красного графа», такой же породы, что и «буржуазные специалисты», только гораздо более адаптивной и напыщенной.
Но вернемся к детским годам. Драматургическое искусство послужило основой для нашего дружеского круга. В 1943 году в районном Доме пионеров в Настасьинском переулке наш драмкружок ставил пьесу, конечно, на военную тему. Наверное, выглядело со стороны это очень смешно, когда я, пятнадцатилетний, «играл» старика — хозяина избы, которую занял немецкий офицер — в его роли выступал мой друг Володя. Для убедительности я посыпал голову зубным порошком, чтобы волосы стали «седыми», а Володя напевал «Ах, майн либер Августин» и размахивал пистолетом. Самым трудным для меня было произнести первую реплику. Кряхтя, старик говорил: «Разверзлись хляби небесные». Эта не очень понятная фраза вызывала смех в зале. То ли от кряхтения мальчика с засыпанной зубным порошком головой, то ли от попыток понять, что же все-таки здесь происходит: сюжет захватывал зрителей. Офицер покушался на внучку (Галку Усачеву), которая ужасно стеснялась, когда я по роли должен был ее по-дедовски приласкать, и отбивалась от меня, как могла.
Я с диким криком вырывал у немца пистолет и ударял (довольно сильно) его по голове. Офицер падал под стол, и я с внучкой благополучно убегал под аплодисменты зрителей.
В дальнейшем занятия наши стали серьезнее. Кружком взялась руководить актриса МХАТа Софья Семеновна Баратова. Мы узнали о системе Станиславского, сценическом движении, речи и других премудростях и еще крепче подружились. Был разыгран веселый водевиль Ф. Сологуба «Беда от нежного сердца», как нынче сказали бы — мюзикл. Играли весело, увлеченно. Моим отцом по пьесе был Юра Токмачев, очень убедительный купец с усами (которые он до сих пор носит) и бородкой. Невестой и положительной героиней (о, рука судьбы!) была Деля. По роли я ухаживал за двумя очаровательными девушками — Ирой Сулькевич и Аллой Соловьевой.
Наша руководительница усаживалась за пианино, и мы играли пьесу, пели куплеты собственного сочинения и танцевали. Зрелище по тем временам было необыкновенное. Помню заключительную фразу своего героя Александра, решившего все-таки жениться на самой скромной героине Настеньке (Деля Трауб играла ее искренне): «На трех жениться нельзя, а на одной — мало». А оказалось в самый раз. Третья так и прожила со мной до золотой свадьбы.
Третья. Адель Давыдовна Трауб, моя мама. Родители поженились в свои 22 года, в 1950 году. Дружили с поздних школьных лет — судя по студенческому дневнику отца 1947 года, это уже была любовь, старомодно целомудренная. Мама училась в институте иностранных языков имени Мориса Тореза на Метростроевской улице, папа — в Московском юридическом институте. Она — еврейка, не то чтобы из утонченной семьи, но тем не менее: бабушка все-таки училась в гимназии, а затем на Высших женских курсах в Петрограде, ее муж был талантливым, разносторонне образованным архитектором, учился в Варшавском политехническом, мамин брат стал бы профессиональным художником, если бы не погиб на войне. Семейство моих прадедов — из латышских евреев, занимавшихся лесным бизнесом. Со всеми деталями эмансипации евреев, бегством из Латвии в 1914-м с началом Первой мировой в Тверь. С увлечением социалистическими идеями — до 1921-го дед был близок к меньшевикам. Затем — стандартным приспособлением к новому режиму и советизацией, благо профессия позволяла работать при любом строе. Младшая сестра бабушки, родившаяся в 1912 году, стала уже обычным советским инженером — технарем с безукоризненной гуманитарной домашней самообразовательной базой.