Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Володе и особенно его маме Мирре Львовне Каменецкой, святой женщине, я обязан первым приобщением к марксизму. Мирра Львовна, подпольщица, участница Гражданской войны, преподаватель марксизма-ленинизма в Станкине, сумела передать нам, несмышленышам в политике, частичку своей пламенной революционной души, свое трепетное отношение к коммунистическим идеалам. 18 марта — День Парижской коммуны — стал для нас таким же праздничным днем, как и 7 Ноября. Благодаря Мирре Львовне я открыл для себя новый революционный мир в книгах Виктора Гюго, полюбил Гавроша и героев парижских баррикад.
У нас часто вспыхивали дискуссии. Интересно, что я ухитрялся быть «оппозиционером», нарочно поддразнивал Мирру Львовну охами и вздохами по поводу тогдашнего положения в обществе, в снабжении и т. п. С какой чистой яростью набрасывалась она на меня, защищая советский строй, советские порядки, загоняя меня в угол «железной логикой». Тем самым она воспитывала меня исподволь, за что я по гроб жизни ей благодарен.
Вот один из источников папиной ортодоксальности, идущий напрямую от поколения старых большевиков, которых как раз за эту несгибаемость принципов и не любил Сталин. Слишком близко стояли они к истокам — до такой степени, что День Парижской коммуны в их сознании приравнивался к 7 Ноября. Типаж в те годы нередкий, причем такой закалки, что она позволяла им придерживаться прежних взглядов и после отсидок в лагерях — такой была, например, легендарная Ольга Шатуновская, проведшая в ГУЛАГе 17 лет, а затем с прочных ленинских позиций занимавшаяся реабилитацией репрессированных. Или Дора Лазуркина, отсидевшая 18 лет и на XXII съезде выступившая за то, чтобы Сталина вынесли из мавзолея: «И я считаю, что нашему хорошему, прекрасному Владимиру Ильичу, самому человечному человеку, нельзя быть рядом с человеком, со Сталиным, который хотя и имел заслуги в прошлом, до 1934 года, но рядом с Лениным быть не может». Она употребила словосочетание «режим Сталина». В официальной стенограмме это словосочетание заменили на «обстановку в 1937 году». Еще одно место, где типаж несгибаемых большевичек был распространен, — это Израиль времен довоенных алий и строительства кибуцев и мошавов.
У Володи была крошечная, но зато отдельная комнатка, наверное, метра 4 на 2, где стояли по стенкам узенькие диванчики-топчанчики. На них-то мы и ночевали, обменивались сокровенными мыслями, спорили и соглашались. Володе я обязан пониманием великого поэта Маяковского, его тонкой лирики и едкой сатиры. Любовь к Маяковскому сохранилась на всю жизнь.
Кругом был трудный тыловой быт с немецкими налетами, победами и поражениями. Война оставалась главным содержанием нашей тогдашней жизни. Мы мечтали попасть на фронт, и вот в конце 1943 года начали подпольно готовиться к побегу. Запасли сухарей, кое-что из продуктов, спички, соль, папиросы. Мы уже покуривали потихоньку, а главное — знали, что папиросы и водка — это твердая валюта, их можно обменять на что угодно. Пол-литра водки стоили 500 рублей, огромная сумма по тем временам, ведь на эти деньги можно было купить целую буханку хлеба без карточек, что мы и сделали, сбегав на рынок.
Однажды ранним утром, оставив моей маме записку, «чтобы нас не искали», мы с Володей отправились на Ленинградский вокзал, сели без билетов в поезд и поехали… на фронт, рассудив, что здесь ближе всего, рассчитывая доехать до Бологого, а там уже и фронт рядом.
Ехали днем в вагоне, ночью — в тамбуре, съежившись, сидели на корточках. Двое суток тащился поезд, всё было благополучно, но как-то ночью патруль наткнулся на нас в буквальном смысле. Солдат наступил на наши ноги, посветил фонариком и, схватив за шиворот, доставил в лапы железнодорожной милиции. Это случилось на подъезде к нашему заветному пункту — станции Бологое. Начались обыск, нудные допросы, страшные угрозы. У нас была запасена легенда, что едем из детдома после эвакуации к тете в Ленинград. Этой наивной истории милиция, конечно, не поверила, и следователь стал запугивать нас, перечисляя статьи Уголовного кодекса, которые мы якобы нарушили, со смаком называя сроки — от 3 до 7 лет. Обнаружив в кармане, например, перочинный ножик или лезвие от безопасной бритвы, пожилой милиционер мрачно говорил: «Ага… Хранение холодного оружия. Ну, это минимум 3 года». И тяжело вздыхал.
Мы дрожали и обливались холодным потом. Спасло нас наличие таких важных документов, как комсомольские билеты. Видимо, были какие-то телефонные переговоры, и через день нас отвели в другой поезд, в специальное милицейское купе с зарешеченным окошком, напоили чаем и отправили обратно в Москву.
Если бы не бдительность контролеров, наш побег на фронт мог бы и удаться, тем более что днем мы уже начали договариваться с ребятами-призывниками, которые ехали командой в том же поезде, что они выдадут нас за своих. Но дальше обмена хороших ботинок Володи на драные немецкие сапоги одного жуликоватого призывника дело не пошло. Да и мы потом поняли, что толку от нас пока мало, и с чувством облегчения оказались утром на московском вокзале.
В школе ребята встретили нас как «героев», а преподаватели и наш директор Лилия Петровна отнеслись снисходительно, лишь снизив до тройки оценку по поведению за четверть.
Я знал эту историю в устном изложении. Она казалось естественной: конечно, мальчишки хотели попасть на фронт. Притом что отцу было 15 лет, а его другу — 14. Здесь было всё — и приключение, и тайное желание закончить эту историю (что в результате и случилось), и возможность поворота судьбы с превращением в «сыновей полка», и вероятность стать маленькими зэками (в пространстве этого повествования уже дважды маячил арест моего деда и единожды арест отца — патриотически настроенного подростка). Ребята выполнили свой долг перед самими собой. Внешний мир совершенно неожиданно вполне адекватно оценил этот искренний порыв. Его самоценность — пусть мальчишки и не оказались на фронте, но ведь сделали попытку. И тройка по поведению означала высшую оценку мальчишеского порыва.
Осенью 1993 года мы с Володей отметили 50-летие нашей нестареющей юношеской дружбы. Все эти годы мы неразлучны, как два полюса магнита. А к этому магниту притягивались и все наши хорошие друзья — сначала из школы, потом, очень немногие, со стороны.
Из школьных сотоварищей создалось «Общество старых друзей» по образцу пушкинского лицейского общества «19 октября». Начиная с 1945-го, мы каждый год встречаемся в последний день школьных каникул — 10 января. Причем без всяких исключений: уважительной причиной могут быть только болезнь, командировка, то есть физическая невозможность присутствовать. Помню, как одного из нас, Сережу Мошковского, распределили на работу на Сахалин с обязательством жениться до отъезда, что он и сделал. И все мы вместе пошли на Центральный телеграф, чтобы послать ему телеграмму, решительно настояв на точном воспроизведении текста: «Борись с женой за мир в семье, с приветом, старые друзьЕ».
Возраст свой мы теперь меряем по количеству встреч, и потому мы относительно молоды — нам 33, 34… 40, 41, 42… А теперь всего 50. И слава богу, все еще живы, все, все, все!
По 50-летию встреч «Общества» можно определить, что отец дописывал мемуары в 1995 году, после второго, столь же серьезного, что и первый, инсульта. В то время ему не было и семидесяти, а жить оставалось пять лет.