Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какие еще тайны хранила могила Агамемнона?.. О прозекторе Эмеренц мне тоже ничего не говорила.
– Ну до чего же вы непонятливая! Скажи кому, так не поверят, – продолжала Эмеренц. – Никак не втолкуешь вам. Думаете, жизнь вечно будет продолжаться и всегда возле вас будет, кто и сготовит вам, и уберет? И еды всегда будет вдосталь, и бумаги, которую можно марать, и любящий хозяин рядом? Так и будете жить-поживать, другого горя не зная, кроме разве того, что в газете поругают? Несладко, конечно, когда тебя честят. Только зачем тогда такое подлое ремесло выбирать?.. Любой прохиндей может помоями облить. Не знаю уж, чем вы себе известность заработали, только не умом. В людях совсем не разбираетесь. И Полетт проглядели, даром что вместе кофе пили. Вот я – знаю людей.
Черешня лавиной сползла в котел. Все вдруг приобрело отсвет поистине мифологический: ягоды эти с выковырнутыми косточками, как с выколотыми глазами, сироп, который начал вспучиваться, выбивать, будто кровь из раны, и сама Эмеренц, невозмутимо колдующая над котлом в своем черном переднике и платке клобуком, затеняющем лицо.
– Полетт я любила. Что-что? Да чего тут не понимать. И Шуту любила ее; Адель – так даже обожала, святая простота. Все мы ее любили, а вот поди ж ты. Чего-то не хватало ей. Конечно, мы, можно сказать, позажиточнее были, как-никак при месте; у Адели – пенсия; ну зато и помогали ей, когда сидела без заработка. Сложимся и дадим: дровами, продуктами, ужином там – обеспечивали всем. Не бедствовала. И все равно не хватало… Чего? Не знаю уж. И котенка не захотела, хотя я и его бралась кормить. Ныла, ныла – и вот не выдержала. Тут уж не поможешь. Уж коли жизнь надоела, нечего и удерживать. Продиктовала ей, что полиции написать. Она и написала: я, Полетт Добри, незамужняя, ухожу добровольно из жизни по причине возраста, болезни и полной своей одинокости. Имущество и вещи оставляю моим приятельницам: Этельке Вамош, вдове Адели Кюрт и Эмеренц Середаш. Вот так. А утюг я еще ночью унесла, чтобы не спорили потом из-за него. Ясно, кажется, теперь? Что тут еще понимать.
С Полетт все уладил подполковник, как он улаживал и прочие сложности, возникавшие в окружении Эмеренц. Через него выяснились потом и выданные компьютером точные биографические данные: д’Обри Полетт Гортенз, год и место рождения: 1908-й, Будапешт. Отец – Эмиль д’Обри, профессия – переводчик. Мать – Каталин Кеменеш. Образования не имеет, последнее занятие – гладильщица. О вероисповедании Полетт никаких свидетельств не нашлось, но Эмеренц клялась-божилась, что она реформатка. Хоронить ее, однако, пастор был не очень расположен, сказав, что ни разу Полетт не видел, как и Эмеренц, и вообще это неблагоугодно Господу: самой определять свой смертный час. Хорошо еще, что не слышал комментариев Эмеренц, повторившей свой рассказ про дам-благотворительниц, а не то вообще бы отказал. На раздаче вещей была ведь и Полетт, которая даже того не получила, что Эмеренц: вечернего платья с блестками. Дамы ее недолюбливали, говоря о ней: «цирлих-манирлих»[30], и уверяли, что в церкви не бывает никогда. И это была сущая правда, потому что, когда они там молились, Полетт – праздник, не праздник – днями целыми гладила на них, да еще старым утюгом, на угольях (электричество тогда не везде успели починить, свет давали всего на несколько часов). Голова, бывало, раскалывалась от этих углей, от угара… Вот они и принимали, наверно, эту полуобморочную бледность за «манирлих».
Тогда я еще упорно держалась своих прежних девичьих привычек. Как дома и в пансионе, ходила в церковь – по большим праздникам, случалось, даже дважды в день, ускользая на улице от Эмеренц, чтобы избежать насмешливого взгляда, сопровождаемого надоевшей присказкой: «по церквям бездельницы ходят». Тем более что это и неправда была. Дел у меня было столько, что ночами приходилось наверстывать часы, проведенные не за машинкой. Писание не терпит отлагательства, не дает поблажки; каждый перерыв мстит за себя: уже не удается подхватить и продолжить фразу в начатом направлении; найденная интонация теряется, хромает, и все равновесие нарушается. Я, во всяком случае, постаралась убедить пастора, что Полетт была безобидным созданием с безупречнейшей репутацией: пусть не поскупится хоть словом скрасить ее бедные похороны. Кстати, все отдали дань почтительного восхищения прощальному жесту Эмеренц на Фаркашретском кладбище. К нише с урной рядом с возложенными вместо венков несколькими скромными букетиками поставила она горшок с цветущей пеларгонией, увитой белоснежной лентой с надписью: «Здесь ты больше не одинока! Покойся с миром. Эмеренц». Урна, однако, была из самых дешевых, место захудалое, провожающих мало, и сама погребальная церемония получилась какая-то куцая. После того как урну зацементировали, Эмеренц еще задержалась перед табличкой, а мы побродили немного между могилами знакомых и встретились с ней опять уже по дороге к выходу. Глаза у нее, только что, видимо, совершившей свой, отдельный похоронный обряд, были заплаканные, губы припухли; никогда еще не выглядела она такой подавленной. Вечером зашла к нам за Виолой. Собака тоже была невеселая, не оживясь и после прогулки – по первому же приказанию послушно отправилась на свою подстилку. Я наводила порядок в шкафу, когда меня заставил обернуться вопрос Эмеренц:
– Вам уже приходилось животных убивать?
Я отвечала, что нет.
– Ну так еще придется. И Виолу убьете, инъекцию отдадите сделать, когда придет час. Уж чье время истекло, того не спасете, тому дайте умереть; запомните. Второй-то жизни ведь не подарите. Я, думаете, не любила Полетт? Думаете, безразлично мне было, что ей жить надоело, помереть захотелось? Но любящему и убивать надо уметь, так и запишите. Можете своего Боженьку спросить, с которым вы так носитесь, что Полетт рассказала ему на том свете.
Я только головой покачала. И что она меня все поддевает? Кажется, не время для подковырок.
– Да, я любила Полетт, – повторила Эмеренц. – Да что я вам буду твердить, раз ума не хватает понять. Не любила – так остановила бы. Меня сразу слушаются, стоит только прикрикнуть. Полетт боялась меня, знала, что влетит, если не послушается. Кто мне, по-вашему, о Париже рассказывал, о кладбищах тамошних, где у женщин всегда на могилах цветы? А императорская гробница так устроена, что на нее не снизу вверх, а только сверху можно смотреть. Кто мне все это рассказывал, как только она умела, пока еще находила в жизни какой-то толк? И чем ее было за все отблагодарить, как не подбодрив, когда я увидела, что ей уже нельзя помочь? Сама, мол, положи этому конец, сама скажи свое последнее слово, пока нищета, да поясница, да кривотолки людские совсем не скрючат, в могилу не сведут. Шуту – та и не любила ее по-настоящему, презирала даже за происхождение. Разбойником, что ли, каким предок у нее был, у бедняжки, на плахе кончил. Раньше никому я не говорила, но теперь уже все равно. И семью его тоже разыскивали, вот и пришлось им бежать, пока в Венгрию не занесло. Полетт и не скрывала этого, не стыдилась, хотя Адель все цеплялась к ней: вон, мол, ты из каких. А ведь и самой похвастать нечем, отец-то за кражу со взломом и за поножовщину сидел; повесить, правда, не повесили, но тоже невелика честь. Ну, Адель – дура, брезговала слушать, как голову отрубают, будто сама не рубила курам. Чего тут страшного: сразу, если точно попасть, не кромсать – легкий конец. Полетт-то клялась, что никакой он не преступник, предок ее; политика всему виной: схватили да увели. Я ей верила, и Шуту поверила. А что, не бывает разве?.. У нас вон скольких невинных загубили. Вот и жениха моего, пекаря… не обезглавили даже, а растерзали просто. Разорвали в куски… Не верите? Ну и не надо. Толпа разорвала – совершенно ни за что! Наоборот, он булочную открыл, в комендатуре ему только военным разрешили отпускать хлеб, а он всем стал давать: голодных пожалел. Роздал, что было, а ему не поверили, что больше нет. Вытащили и убили… разорвали, вот как каравай. Это конец не мгновенный, когда убивает толпа, это медленная смерть. Ну да ладно, я пошла, досказать только хотела. Была б у меня кровать, легла бы я сегодня… сделала исключение. Но с тех пор, как стариков Гросманов мертвыми в постели нашли – они молодых переправили за границу… и Эву… а сами цианистый калий приняли – с тех пор только в кресле и могу спать да на канапе. Ну, спокойной ночи. Собаке не давайте ничего, хватит с нее. Налопалась.