Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Существо его, словно ветром вырванное и унесенное из чьих-то рук письмецо, уже вбирало в себя тяжесть вод Реки Времени – безмолвной, не взволнованной на поверхности Леты – и вот-вот отдалось бы ее подводному течению, безвозвратно уносящему все, в него попадающее, на Тот Свет.
К тому же в уме его, как бы распрощавшемся наконец с реальностью, шел бесшумный зеркальный ливень. Буквально в каждой из падавших, неведомо откуда и неведомо почему, невесомых ртутных капелек прекрасно, четко и чуть ли не голографически запечатлена была его внешность. Но вот что странно: все эти, так сказать, фотки были невозможно перетасованными и бесчисленно размноженными фотками разновозрастного Гелия… вальяжный дядя с выездной ксивоты… подросточек с физиономией, лопоухо и пухлогубо перекраиваемой на взрослый лад артелью гормонов, озорующих в низах телесных… солидный, обаятельный трибун учредительного конгресса атеистических сил Азии и Африки… новорожденный малышка… аспирант… блатной номенклатурщик, отдыхающий в Карловых Варах… косолапый пацан… именитый автор «Науки и религии»… Крупные, теплые капли ртути дробились вместе с его переливающимися фотками на бессчетное количество мелких капелек на плоскости какого-то бескрайне-синего пространства. Вогнутость его была неприметной, как бы минимальной, но, несомненно, имевшей один лишь центр стремления, где множества зеркальных капелек стекались, стекались, стекались в одну большую каплю-лужицу. Они постепенно наполняли ее, укрупняли, и Гелий в своем полусне-полузабытьи ожидал последнего, завершающего эффекта этого странного зрелища.
С незнакомым ранее чувством возвращения, даже немного оживившись, он жаждал момента подтверждения верности своего наития и правильности умственных расчетов. Ему также была необходима напоследок поддержка его фанатической веры во всесилие формальной логики, которой он был благородно предан, как преданы бывают несчастные, но верные мужья своим старым, разбитым адским параличом подругам… Вот сейчас, в соответствии с прелестной аристотелевщинкой нашей мадам – это была кокетливая присказка одного любимого профессора Гелия, – множества разновозрастных фоток сольются в одно, в общее и целое изображение его внешности, и это будет вылитый он, но не в каких-то там рамочках, обклеенных жалким советским дерматинчиком, а в бескрайней, окончательной обрамленности Вечности, и тогда – тогда пропади пропадом все частичное, оставшееся вовне… Но что это? Что это?.. Капли и капельки-то – падают, сливаться-то они сливаются в нечто общее и целое, но на его обширнейшей зеркальной глади – только чистая, ничем видимым и посторонним не замутненная бездонность, а внешности, его внешности, всего лишь миг тому назад слетавшей, неведомо откуда, в неслыханно умноженном виде, – ни следа ее нет на поверхности коварно игривой ртутной пустыни… «Что за каверза, что за страшный бред действительности? Это как же так, что меня словно бы не было и нет?»
Если бы не случайный ужас, которого он никогда прежде не испытывал ни наяву, ни в самых жутких сновидениях, ни в предчувствиях, ни в запоздалых корчах совести, то Гелий уравновешенно забылся бы и в ту же самую минуту просто помер. Это был ужас перед образиной какого-то предельно уродливого, адского несоответствия, издевающегося не то что бы над ним лично, а вообще над всеми непостижимыми основаниями логики природного бытия.
Может быть, это и не он лично затрепетал и устрашился, а некое богоподобное начало, живущее в душе каждого, без исключения, человека, взяло да и воспротивилось ни с чем, на его взгляд, несообразному бреду сознания погибающего человека.
Гелия вдруг затрясло. Он окончательно очнулся от сонма всех этих дивных и невыносимых видений. В душе был страх оттого, что там в снегу и на морозе не дрожали у него губы, не выстукивали зубы бешеную дробь, а тут, в укрытии, не в теплом, конечно, но все ж таки в укрытии, такая вдруг зубодробит до мозга костей трясучка.
Он не вспомнил ни о письме, ни о котенке, потому что одиночество всего его существа дошло в ту минуту до той невообразимой грани, за которой одиночество, возможно, существует само по себе, лишь в невоплощенно печальном виде, иначе говоря, в идее, и как бы еще вне какой-либо ощутимой связи со всем тем, что на него обречено.
Состояние Гелия равно было в тот миг одному Я – эталону абсолютного одиночества, хранящемуся, конечно уж, не в Парижской палате мер и весов, а под иными небесами, где нет и тени принятых людьми значений, скажем, грамма, метра, минуты.
Словно подхлестнутый какой-то энергичной силой, спешившей распорядиться порядком его действий, Гелий вскочил на ноги, не замечая того, что он с трудом дышит. Справляться с повсеместной болью ему почему-то было легче, чем с острой мукой одного из онемевших пальцев, со стиснутостью сердца или с тупым нытьем того самого самоубийственного ушиба.
Он даже не понимал, почему он вдруг встал, позабыв про лифт, и пошел вниз по лестнице. Письмо НН он машинально сунул в карман, не заметив, что в нем полно подтаявшего снега. Машинально же он прижимал одну руку к пальто, вовсе не помня, что там, под пальто, под рукою – котенок. Не замечал он и прикосновений к коже отвратительно промокшего воротника. Правда, шел он, прислоняясь к стенам подъезда, чтобы помочь ослабевшим ногам.
В голове его не было ни одной мысли – лишь тоска озабоченности насчет курса движения, всегда переполняющая души птиц и животных, отставших от стаи или отбившихся случайно от дома.
Выйдя же на улицу, где ветер несколько притих, а снег ликовал в мертвой тишине ночи, потому что не было им обделено ни единой открытой точечки на поверхности земли, кустов, деревьев, строений, оград, заборов, Гелий почувствовал, что он просто пронзен страстью найти НН, что другой цели на последних отрезках жизни у него нет и быть не может.
Ради какого именно резона нужно ему было это, он не смог бы ответить, потому что над причинными формулами чего-либо сверхочевидно необходимого всерьез задумываются либо истинно праздные умы, либо непроходимые кретины, но, во всяком случае, не наивные дети и не люди, загнанные в тупики жизни.
Почувствовав страсть увидеть НН, Гелий вместе с тем обрадовался внезапной возможности брести, превозмогая слабость, холодрыгу, лихорадочную дрожь, а главное – бесконечную, может быть, даже неразрешимую лирическую жалость. Это была жалость как бы не к самому себе, от себя неотделимому, что не раз случалось в детстве, а к какому-то совершенно постороннему и одновременно крайне родственному существу, хотя и не более близкому, чем, скажем, существо котенка.
«…Котенка мы ей вручим само собой… не проблема… добраться бы… если ушла из церкви, то не разминуться бы… если она там, подползу к ней… быть может, и подойду… вот и все… но что скажу?.. ничего не скажу… не знаю, что сказать… слов нет… что слова?.. что ей теперь мои слова?.. захохочу… просто захохочу… до упаду захохочу… промаячу знаками… дам понять, что несравненно была ты прекрасна, чудо природной генной инженерии, когда по мордасам уделывала ты меня, сволочь такую беспардонную, поросенком… несравненно… а бес-то русской революции как застрял ножкой сиво-волосатой с красными лампасиками… в ноздре пятачка застрял… а другая его ножка попала в лимонное колесико… большей уморы и не бывает ведь на свете… Кафка в обнимку с Босхом… Вот ведь как все-таки странно, если я не спятил, стоит в слове Кавказ заменить „в“ на „ф“, и моментально начинает пованивать постимперской ситуацией в том расчудесном регионе… не упрекну ни словом, ни взглядом… разве могла ты разглядеть, что человек иногда не самодеятелен, а управляем, то есть совращаем бесовней гадостной?.. впрочем, кое-кто разглядывает… а бесы ведь и более сложные образования совращают и калечат, чем больной и маленький мой организм, как пел один покойный стихотворец… они планету обгаживают и с орбиты ее сворачивают, мерзавцы… замазку озоновую расколупали… мне добраться бы сейчас на пяток минут до вечного моего противника, до отца Александра… что я говорю?.. убили же его подонки… убили… с другой стороны, доберусь вот вскоре и так ему скажу, скажу с полным знанием дела: а что же это, батюшка, ваше краеугольное учреждение пару тысячелетий о черте и адской его гвардии все больше языком болтает, а практически, понимаете, бездействует… не вымариваете вы нечисть, как вымаривают общих клопов, тараканов, а также мелкую, зелено-персональную вшивость из коммунальных матрасиков, господа святые отцы, тогда как ваш покорный слуга, являясь виднейшим атеистом, доктором, простите за выражение, наук, – я, если я, конечно, не ошибаюсь, лично извел крупную партию насекомых этого вашего ада, нагло копошившихся в реальности под масками личных моих благодетелей… и потерял в сей баталии все… все потерял… первую жену… вторую… продолжение себя потерял… впрочем, если бы вы не изводили нечисть, то на Земле давно бы уже не жизнь торжествовала, в меру своих сил, но вирусы различные щеголяли бы величиной с человека, а микроскопические людишки пытались бы перезаряжать тех вирусов добром, разумностью и красотою… вот плетусь обоссанный до мозга костей и в сосиску обмороженный… а пузырик-то мой мочевой раньше остальных печенок-селезенок первым отключиться изволили… поработали, мол, хватит… закрыт краник… в недоступной плетусь на пуантах дали… от бананов Кубы и засосов-кокосов, черт побери, фиделевого кордебалета… впереди сто лет одиночества на сто первом небесном километре… бреду с гибнущей маской, с презентиком для писателя-гения и человека-троцкиста, то есть полного мудака, с которым я прибарахляюсь в одних и тех же пижонских лавчонках… какая уж там конференция… поганое стойло безбожных скотов… я и сам такой… мне поэтому и не жаль… я чувствую рук Твоих жар… плетусь, между прочим, из последних силеночек… душу передвигаю с помощью тела, чтобы вместе с малой тварью дрожащей хрип благодарственный и последний оставить на руках… и-зу-ми-тель-ней-ше-го!!! существа… капустой мне квашеной в рыло – шлямс… шампаньей в скулу – бэмс… ха-ха-ха… маслятки, оливье… кильки, фаршированные зернистой икоркой… темно-розовые самокруточки бастурмы… ах, мадам, мадам… тарталетки в жюльене… селедка в зеленой долме… уже виноградные листья пикантны в забытом желе… огурчики… шпротинки… пицца… мелькали в свету фонаря… анчоусы с хреном… ветчинка… со склянкою нашатыря… О Господи, вот Тебе и „айне кляйне нахтмузик“… благодарю за истинно благородный похоронный звук в мерцающем сознании злодея… только он что-то скачет все на том же месте… все корябает душу… в могилу меня… в безвестную могилу… желательно вместе с Моцартом… ему там необходим аншлаг… и пу-усть над сы-ырою маагилкой плачет ма-а-лоденький вор… господа, будет день – будет пицца…»