Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Спокойно, солдат! – крикнул я на английском, с омерзением почуяв, как срывается на торопливый просительный писк мой железный, презрительный голос. – Вот, вот наши руки! Мы – парламентеры! Где ваш командир?
Они подошли к нам в упор: глаза их были переполнены звериным любопытством, на лицах загустело выражение господского самодовольства и напряженного внимания охотника, держащего палец на спуске.
– Эй, немцы, идите сюда! Пропусти-ка их, Райбен! – крикнул кто-то из танка и свыше.
Я подступил к литой громаде «шермана» и приниженно глянул на восседавшего на башне магараджу в каком-то фантастическом рогатом танкошлеме и с лицом неумолимого ацтекского жреца.
– Я – полковник люфтваффе Герман Иероним Хеннинг Борх, – отчеканил я, кинув пустотелую руку к виску. – Веду колонну личного состава пятьдесят второй воздушной истребительной эскадры. Продвигаемся к Писеку с целью сдаться американским войскам. В моих машинах свыше тысячи гражданских лиц, бегущих от большевиков, и половина из них – женщины и дети.
– Второй лейтенант Дензел Хэмилл. А здорово вы, полковник Герман Борх, владеете английским. Заранее, должно быть, насобачились – на это у вас вся надежда. Лишь бы только от русских уйти. Уж они-то вам вырежут свастику на животах, а может быть, и кое-где пониже.
– А что нам покажете вы, джентльмены? Добротолюбия не надо – достаточно будет и верности данному слову.
– Да, да, – оборвал он меня. – С гражданскими все ясно, но много ли с вами солдат?.. Значит, так: сейчас мы разберемся с этим стадом и дадим вам сигнал. Сначала подходят гражданские. Спускаетесь на самой малой скорости – с интервалом не меньше трех ярдов. За двадцать ярдов останавливаетесь и покидаете машины. Идете к нам с оружием в поднятых руках. Вон у того столба бросаете, понятно? Любое неповиновение или провокация – патруль открывает огонь…
Я рысью устремился к Тильде, которую оставил под присмотром своего роттеннхунда Зоммавилы.
– Сдаемся, господа. Вы – первые в нашем роду, кто сдался еще в материнской утробе… позор, господа, – сказал я, сдавив ее мокрую руку и тронув ладонью покрытый испариной лоб. Он не пылал и не был ледяным, но это не освободило меня от постоянного давящего нытья, с минуты приземления в Дойче Броде заполнившего грудь. Мне надо было передать ее в единственные верные берегущие, добрые руки – почти невозможный в несчастное время гибрид понимающей нежности и властной силы, материнской отзывчивости и сановной неприкосновенности.
Не выпуская руку Тильды, я безнадежно вглядывался в побежавших под уклон гражданских – в их глаза попрошаек, в их омытые рабской надеждой, угодливо и вымученно улыбавшиеся лица: ну кого из них можно навьючить, начинить чем-то, кроме животного страха и собственных малых детей? На что я рассчитывал только что? На то, что всех можно купить? Но зачем продаваться, когда можно все отобрать, когда сидишь верхом на танке и человека можешь раздавить или погнать его куда ни пожелаешь – со всем, что у него в карманах и за пазухой?
Закатное солнце на треть погрузилось пылающим диском за крыши старинного Писека, когда из низины на холм прибежал Фенненкольд:
– Мы можем спускаться, герр оберст.
Я сдал чуть левей, пропуская вперед освобожденные от беженцев грузовики. Все двигалось само, не спотыкаясь, не нуждаясь в моих приказаниях, запретительных криках и отмашках рукой с пистолетом. Машины с пресмыкающейся скоростью сползали под уклон, выдерживая заданные интервалы. Со стороны реки, с хвостами алой пыли катили нам навстречу через поле набитые солдатами грузовики; посыпавшись из кузовов горохом, две сотни пехотинцев на рысях оцепили отару пилотов, механиков и приблудных солдат, которые несли винтовки в поднятых руках и с каким-то подчеркнутым, лицемерным усилием, словно сталь приварилась к рукам и приходится – с кожей, по цепочке бросали их в кучу.
Я съехал последним и не вылезал из машины. Солдаты оцепления, как глухонемые, однообразно тыкали в запястья указательными пальцами, как будто сверяя свои часы с нашими, и я не мог понять, чего они хотят от моих мертволицых, ослепших ветеранов и фенрихов.
– Часы давать! Часы! – на ломаном немецком прокричал подскочивший ко мне пехотинец с веснушчатым круглым лицом.
– Откуда ты, парень? – сказал я ему по-английски. – Индеец, дикарь? В Америке нет таких штучек, которые тикают, если приставить их к уху?
– В Америке у нас их завались. Но мне нужны твои. Смотри сюда! – задрал он рукав брезентовой куртки и показал мне руку аж с тремя разнокалиберными циферблатами. – Это мои трофеи, понял?
– Может, ты еще скальп с меня снимешь? – не выдержал я и помертвел от стужи, задохнулся, с небывалой, поганой остротою почуяв, как сжалась у меня за спиной всей своей беззащитной, наполненной малостью Тильда.
– Давай сюда! – залязгал его голос властно и пронзительно, рот блудливо и хищно ощерился, оголил снежно-чистые зубы. – Шкуру, может, не спустим, а в череп получишь – будешь мне зубоскалить, пижон!
– Отдай ему, Герман! – придавленно пискнула Тильда.
– Мне нужен старший офицер, – сказал я, ломая глазами его бычиный упорствующий взгляд, унимая гудящее жжение в своевольной руке, что почти уже двинулись, по-змеиному даже метнулась расстегнуть ремешок на запястье.
– Так пошли, мать твою. Топай ножками, наци!
– Твое имя и звание, солдат! – рявкнул я. – Ну давай, наведи на меня свою пукалку. Ударить меня хочешь – так давай. Устроишь тут бойню – спрос будет с тебя. Я не могу оставить женщину, не видишь? Позови своего командира.
– Зачем ты его дразнишь, Герман?! Отдай ему эти часы! – прошипела измученно Тильда, как только чертыхающийся выродок трусцою побежал в хвост танковой колонны.
– Мой «Брайтлинг»? Вот этому быдлу? Нет, детка, только русскому и равному – ты знаешь, кому.
Я все хорохорился, надеясь подкрепить бледнеющую Тильду всегдашней нашей обоюдною насмешливостью, говоря: «Мы – не все», «Никто и никогда не будет диктовать, что и когда нам делать, как нам жить, как разговаривать и как смотреть в глаза», – и не мог убедить в этом даже себя самого, с безжалостной ясностью видя, что Тильда – теперь уже не прусская аристократка, насмешливо-свободная гордячка с несгибаемым станом и презрительно выгнутой верхней губой, а просто маленький затравленный зверек, придавленная двойней человеческая самка, на меловом лице которой проступает выражение… скулящей на подстилке, как будто бы уже рожающей собаки.
– Что болит?! Голова? Живот?! Говори!
– Ой, Герман… – выдавила Тильда с таким чудовищным усилием, что у меня распухло сердце. – Живот мой, живот… О боже!.. Как тесно! Ой, я не могу!.. Мне надо лечь, пусти меня, я вылезу… Я полежу, сейчас я просто немного полежу, и все пройдет. Мне надо лежать на боку… – С обезображенным натугою лицом она толкала дверцу «мерседеса» и не могла освободиться…
Метнулся к ней и, подхватив ее, услышал:
– Полковник Борх? Вы говорите по-английски? Майор Эдвард Кушинг, девяностая пехотная. Что вы хотели сообщить? – Высокий, плотный, большелобый офицер наткнулся на невидимую стену и воскликнул: – Бог мой!