Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через каждые двадцать секунд воздух вздрагивал – остроносые русские «Яки» с камнепадным, раскалывающим голову грохотом и сверлящим мозг свистом рассекали растянутую над землей черно-копотную кисею, просверкивали сквозь клубящуюся мглу своими чистыми, блестящими, словно весенние листочки, плоскостями, исчезали во тьме, повернув на восток, и опять прогрохатывали над колонной.
Они не стреляли – искали нас в воздухе. Все наши зенитки, конечно, молчали. Почти неподвижный дегтярный столб дыма стоял над летным полем, точно криво выросшее, накрененное ветром от моря к земле великанское дерево с зачесанной набок лениво клубящейся кроной, – как будто древнейший костерный сигнал об угрозе и бедствии, как доказательство необитаемости этого зачумленного места. Все ушли, все убиты – убивать больше некого. Вот на что я рассчитывал, не надеясь на доброго и милосердного Бога, который различает единственные человеческие голоса. Раствориться в потоке убогих. Смотрите, русские, смотрите, хорошо разглядите на бреющем: здесь одни только бабы и дети – для чего же бомбить и стрелять?
Что-то из этого должно было подействовать: ледяная практичность, брезгливая жалость или Божье призрение на малых сих. Лишь бы там, впереди, за холмами, не сплотились и не окопались «железные» – не торили дорогу на запад обсевки отборной «Дас Райх», лишь бы нас не нагнали, не врезались с юга, передавив колонну, как червя тележным колесом, опьяненные гоном краснозвездные танки – забеленные каменной пылью, берущие в лоб старинную кладку домов и костелов, сминающие детские коляски и перемалывающие в фарш обезумелых лошадей, оставляющие за собой слизневые и кровавосургучные полосы, расщепленное дерево и обрывки кишок…
Началось наиболее тошное – от меня не зависящее. Ползучая черная мгла простиралась над нами, и о том, чтоб оставить ее позади, не могло быть и мысли. Колонна пресмыкалась на двухкилометровом отрезке запруженного шоссе. Дробный цокот обутых в железо копыт, скрип тележных колес, человеческий гомон, причитания, проклятия, стоны, натужный рев и злобное урчание безотказных немецких моторов сливались в монотонное гудение, которое текло в меня, как клей, и вот уж все вокруг казалось нереальным и бессмысленным, и голоса ближайших офицеров я слышал будто бы из-под воды.
Я пытался стряхнуть этот морок, еще помня о том, что обязан ловить каждый звук, непрерывно вбирать и обшаривать взглядом шелковисто-зеленые волны озимых хлебов и горячее дымное небо. Я то и дело взглядывал на Тильду – ее лицо казалось мне единственным источником сознания. На лбу ее, над верхнею губой уже проступила испарина, лицо омывала дурнотная бледность, но обведенные отечными кругами голодные и радостно блестящие глаза жадно схватывали все вокруг – от ползущих пешком по обочине грязнолицых людей до неприступно и маняще голубеющих далеких горизонтов. Она неуловимо улыбалась, всем телом ощущая мою близость, невредимость и близоруко радуясь тому, что я уже не вылечу на бойню и что в небе меня не убьют. Она как будто бы еще не понимала, что в воздухе я сам определял сужденное, а теперь стал беспомощен так же, как любой из бредущих в этом тысяченогом потоке; она как будто бы уже не думала о будущем, которое было задернуто таким же непроглядным синим маревом, как и эти зовущие вдаль горизонты.
Одна ее рука покоилась на купольном, увенчанном пупком огромном животе, как будто бы внимая биению двух несказанно маленьких сердец; другая бдительно и крепко придерживала чрево снизу – смешно, но движение нашей колонны отвечало сейчас ее нуждам, подчинялось ее нутряному хотению: никаких резких встрясок, болтанки, сокрушительно грубых ударов в железное днище. Если б нас не преследовал терпкий, тревожный запах гари с пожарищ, не орали шоферы, возницы, не ревели протяжно быки и в сияющей пустоши неба не ворочался гром торжествующе и торопливо лупивших по «второму Берлину» орудий, то пришлось бы признать, что ее несут ангелы.
Я сказал ей об этом, и она улыбнулась с понимающей грустью: нам бы только добраться до места, где на крыши и головы рушится только дождевая вода, где человек не утверждает свое величие в природе грохотом железа и свое верховенство над стадом побежденных чужих – властным криком «Стоять!», «На колени!»
– Мы – Каиново племя. Сдается мне, для немцев таких счастливых мест теперь не предусмотрено, – усмехнувшись, сказала она.
Старый доктор Франц Хоэнегг, своими заржавевшими от крови большими волосатыми руками доставший из разверстых женских недр много больше детенышей, чем я сбил самолетов, сообщил, что у нас будет двойня и что – именно мальчики. «Что вы такое там нащупали у них, чтобы понять, что это мальчики?» – спросил я и с небывалой силой ощутил наше с Тильдой неравенство, разъединенность: каково же ей будет носить целых двух?
Нам обоим на миг показалось, что двое просто в ней не поместятся и живот разорвут, когда вырастут в крупных, брыкливых буянов, или, наоборот, задохнутся в такой тесноте. Впрочем, кажется, Тильда много раньше, чем Хоэнегг, поняла, что в ней – двое, не могла не почувствовать этого маткой, прилегающей к маленьким тельцам сочащейся, алой изнанкой своего существа.
Ей казалось, что мальчики сразу же начали неуемно и непримиримо соперничать за ее нераздельную плоть, животворные соки, кислород, воздух, кровь; каждый хочет взять все, получить все один, угнетая другого, и когда они в ней шевельнулись, начала уговаривать их: «Не деритесь». Она боялась, что ее одной не хватит на двоих.
Представления о многоплодной беременности у меня были самые что ни на есть первобытно-дикарские, и уж лучше бы не было вообще никаких. Многопудные энциклопедии и, конечно, «Die Erde» Берлинского географического общества накормили мое подростковое воображение снимками и рисунками наших экспедиционных художников, с честной дюреровской потрясенностью изобразивших кенгуру, ленивцев, дикобразов и… сиамских близнецов. Иными словами, я видел, какими рождаются дети, и не знал, каким образом, почему и за что. Эти сросшиеся головами, боками, задами, об одной паре ног на двоих, раскоряченные насекомые, дицефалы и омфалопаги всемирной кунсткамеры окружили меня: вот теперь ты узнаешь, как впивается правда – получай своих сросшихся за разорванных тех, сотворенных по образу и подобию Божьему.
Мысли о недоношенных, смертно синеющих, захлебнувшихся или задушенных пуповиной младенцах, об открывшихся кровотечениях, о продольном разрезе от пупка до лобка заслонялись звенящей и воющей явью каждодневных воздушных тревог, добычей консервированных фруктов, парного молока и дефицитных обезболивающих для Тильды. Я подымался в воздух первым делом для того, чтоб отогнать бетонные штурмовики от своего аэродрома, от единственной крыши, гнезда – я сберегал свое единственное настоящее, каким бы будущим оно чревато ни было; как самец хищной птицы, я дрался за жизнь, пропитание, самку, потомство.
Я получил свой человеческий, нормальный, искомый, желаемый ад – не ледяной, пустынный и безжизненный, в котором нечего менять и ничего не изменить, а переполненный живым, не прерывающимся страхом и бесконечно щедро населенный только Тильдой. Сквозь ее выпиравший пупок проходила ось мира. Я каждый день соотносил рост ее живота с километрами, пройденными русской танковой лавою к сердцу немецкой земли, и если эти бронированные гончие могли бежать быстрее или медленней, то живот не мог ни поднатужиться, ни подождать.