Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оставить без возражения такое странное рассуждение я был не в силах.
— Первый раз слышу, — заметил я, — что если где замки не действуют, ибо их открывают отмычками, то их надо просто снять. Одно из двух: или присутствие евреев безвредно, и следует в таком случае упразднить все установленные по отношению к ним правоограничения, и в первую очередь упразднить черту еврейской оседлости, или, наоборот, они являются разлагающим элементом, и в таком случае, если навешенные против них замки недействительны, то нужно заменить их засовами или чем-либо иным, отвечающим цели.
Первое, быть может, самое лучшее. Население страны, в том числе и наша интеллигенция, лишенная механической защиты от засилья еврейства[611], поневоле выработает в себе самом силу сопротивления, как это уже произошло в значительной степени в пределах черты оседлости. Перестанет умиляться их участию и наша интеллигенция, испытав сама силу еврейского засилья, хотя бы, например, в школе. Принятие частных мер в смысле уравнения прав евреев с правами остальных граждан может иметь только отрицательные результаты. Оно не удовлетворит евреев, не ослабит их революционности, но зато придаст им лишнее орудие, даст большую возможность бороться с правительством. Всем известна та роль, которую играло еврейство в продолжение смуты. Что же, в награду за это им предоставляются льготы?!
Вслед за этим в прения вступили и другие из присутствующих, причем сразу обозначились два резко противоположных лагеря. Столыпин поначалу как будто защищал проект, но затем видимо смутился и сказал, что переносит решение вопроса на другое заседание.
Мои возражения, быть может действительно слишком резкие, по-видимому, раздражали господ министров, и это тем более, что к их составу я не принадлежал, а продолжал присутствовать на большинстве заседаний Совета лишь по установившемуся со времени Горемыкина, специально этого пожелавшего, обыкновению. Заметив это, я на другой же день сказал Столыпину, что опасаюсь, что мое участие при рассмотрении вопроса о льготе евреям может иметь обратное действие тому, которое мне представляется желательным, а посему на следующем, посвященном этому вопросу заседании Совета участия не приму, ему же считаю своим долгом высказать еще раз подробно те мотивы, по которым мне представляется принятие внесенного им проекта во всех отношениях вредным.
На следующем же заседании, на котором я не был, произошло следующее. Ранее чем приступить к обсуждению проекта, члены Совета по предложению Столыпина решили, что в этом вопросе меньшинство Совета подчинится большинству, на чем бы оно ни остановилось, иначе говоря, что журнал Совета по этому делу будет представлен государю с единогласным мнением. Обыкновенно при разногласии в Совете министров государю представлялись оба мнения — большинства и меньшинства, и от Николая II зависело утвердить любое.
Пришли к упомянутому решению из следующего весьма правильного соображения, а именно нежелания перенести на царя ответственность за то или иное решение этого вопроса. Действительно, если бы государь согласился на признание за евреями некоторых новых прав, то это неминуемо вызвало бы неудовольствие всех правых кругов общественности; наоборот, если бы он их отклонил, вопреки мнению хотя бы части правительствующего синклита, то это усилило бы злобу против него еврейства, чем пренебрегать не следовало. Правда, дела, проходившие в Совете, содержались в тайне, но тайна эта была весьма относительная, и заинтересованные круги всегда умудрялись тем или иным путем быть в курсе того, что там происходило.
Результат получился, однако, совсем неожиданный. Большинство Совета проект одобрило, причем самое любопытное, что в числе меньшинства был Столыпин, сам внесший проект на обсуждение господ министров, а государь, невзирая на единогласное мнение Совета, не утвердил его, поступив, таким образом, как бы вопреки всему составу правительства и приняв, следовательно, всецело на себя всю ответственность за его неосуществление.
По поводу отклонения этого проекта по Петербургу ходили разные версии. Рассказывали, что тут главную роль сыграл тот самый Юзефович, который был одним из авторов манифеста об укреплении самодержавия; говорили, что сам Столыпин советовал царю его не утверждать. Были и другие версии; какая из них справедлива, я не знаю[612].
В течение сентября, октября и ноября 1906 г. правительство было охвачено реформаторским пылом. Извлечен был список дел, составленный при Витте комиссией А.П.Никольского, предположенных для представления в Государственную думу. Рассматривались не только проекты, предложенные на утверждение по ст. 87 Основных законов, т. е. без участия законодательных учреждений, но и такие, которые заготовлялись для утверждения в нормальном законодательном порядке, но, странное дело, почти ни один из них законной силы ни тем, ни другим путем не получил.
Припоминаю рассмотрение в Совете проекта подоходного налога, реформы, осуществленной лишь в 1915 г., уже во время войны[613]. Проект докладывал тогдашний товарищ министра финансов Н.Н.Покровский, но Совет министров просто-таки с ним не справился. Да оно и немудрено. Кроме Коковцова, внесшего проект, и государственного контролера Шванебаха, с экономическими вопросами, и в частности, с податными системами, решительно никто из членов Совета знаком не был. Обсуждение проекта приняло поэтому, во-первых, хаотический характер, за полным неумением Столыпина вести деловые заседания, а во-вторых, высказываемые суждения составляли какую-то странную смесь обывательщины с архаичностью.
Во что вылилась дальнейшая деятельность Совета министров при Столыпине, как он готовился встретить Вторую Государственную думу, собравшуюся 1 февраля 1907 г., я не знаю. В декабре 1906 г. надо мною было наряжено следствие по делу о заключении контракта на поставку хлеба для голодающих местностей с неким Лидвалем, который принятые на себя обязательства не исполнил, отчего казна потерпела некоторый ущерб[614], и я фактически перестал входить в состав правительства.
Дело Гурко-Лидваля, как его тогда называли в прессе, наделало огромного шума. Пресса обливала меня всевозможною грязью[615].
Само собою разумеется, что я не стану входить в подробности этого дела, не могущего кого-либо интересовать, не стану тем более оправдываться, ибо, спрашивается, какое могут иметь значение оправдания, идущие от самого обвиняемого лица.
Скажу лишь несколько слов о роли в этом деле Столыпина. Мои друзья, да и не они одни, утверждали в то время, да и впоследствии, что Столыпин дал этому делу ход из личной ко мне неприязни: доходили даже до утверждения, что во мне он хотел уничтожить опасного для него соперника. Я самым решительным образом это отрицаю. Мои отношения с Столыпиным были действительно неровные, и он вряд ли чувствовал ко мне симпатию, но руководствовался во всяком деле, меня касавшемся, исключительно государственной пользой, как он ее понимал. Он хотел фактически доказать общественности, что власть не останавливается перед самыми