Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом сел рядом, на сундук.
– Ну вот и хорошо. Я сейчас, чуть-чуть полежу – и все устрою… – и вырубился.
Его не беспокоили.
Вечером Соломон с Олей пошли к Якову Борисовичу и Сарре Григорьевне – его родители жили на другом конце деревни. Крики, вопли, счастье. Сестры прибежали, племянники, Маришка-мартышка на дядьку карабкается. Как до войны. Только стол не накрыли. Живы все, вот и счастье.
Яков Борисович расспрашивает Соломона, что слышно, что в Польше: там же дядя Ошер, тетя Двойра, ты ж помнишь… Ну да ничего, не будем унывать. Чудеса случаются.
Представляешь, Ефим рядом работает, в Манчаже. Сходненский завод эвакуировали в Манчаж! Это здесь, на Урале, рядом совсем.
Перед тем как лечь спать, Соломон долго о чем-то шептался с хозяйкой, солдаткой Паней. Договаривались, что Оля и Шейна поживут у нее, пока – он кивнул в сторону Олиного живота – все не разрешится. А потом, бог даст, весной он за ними приедет и увезет с собой в Омск.
– Да пусть их, что ж я, не понимаю? Куда ее в Омск тащить? Родит по дороге…
Соломон благодарно жал Пане руку и совал деньги.
Утром следующего дня Соломон уезжал в Омск, увозя с собой Мэхла, Мирру и Паву. Все они должны были начать работу на Омском танковом заводе, частью которого стал Ворошиловградский тракторный.
Паня и без помощи Соломона уже давно поладила с Шейной. Эвакуированная еврейка вставала в пять утра, доила Панину корову, топила печь. Паня шла на работу в колхоз, оставляя на Шейну своего шестилетнего Петьку и полугодовалую Ниночку, и Шейна возилась по дому, готовила, убирала, стирала, качала люльку. Да еще успевала шить для Оли детское приданое из старых рваных простыней: пеленки, подгузники, распашоночки. С утра, перед работой, забегала Сарра и приводила для пригляду Маришку. Шейна, правда, иногда спрашивала Сарру:
– А че ж та бабушка не посмотрит?
– Сарра Григорьевна неважно себя чувствует, а на ней и Полькины мальчишки, и Элькин Витька… Приглядишь, мам? И Оля тебе поможет, правда? – Сарра была в колхозе на подсобных работах.
– Оставляй, оставляй, от нее только радость, такая девочка… Она и за Ниночкой присмотрит, если мне отойти надо…
– Мам, – Сарра поставила на стол небольшой полотняный мешок, – вот ваша мука – в колхозе дали. Вам с Олей, как эвакуированным, полагается килограмм. Картошку у Пани сказали взять.
Шейна кивала. Возьмем. Унизительно, но ничего. Для того и помогаем.
Шейна с тоской подумала, что будь у нее еще хоть немножко камушков… Тех самых, из перстней… Вот ведь наказание! Перед тем, как ехать в эвакуацию, все камни и оставшиеся драгоценности Шейна зашила в маленькую подушку. Камней было много: когда голодали, Шейна потихоньку таскала побрякушки в Торгсин[14], на продажу. Камни в Торговом синдикате не принимали, выковыривали – и возвращали ей, а ювелирные украшения брали как весовое золото. И надо же – именно эту подушку в поезде украли, чтоб у них глаза лопнули, чтоб кишки на палку намотались, чтоб им вдохнуть и не выдохнуть! В колхоз Шейну не взяли, так что в свои пятьдесят два года она, можно сказать, работала надомницей у солдатки. За картошку с моркошкой. Ничего, не жаловалась. Всем трудно. Оля только голодает, это нехорошо, нехорошо.
Вечером 18 декабря у Оли начались схватки.
Шейна закусила губу, положила руку дочери на живот. Да, началось. Побежала за фельдшерицей.
– Знаете, у меня два года назад уже были роды, затяжные. Тогда ребенок умер, а у меня были страшные разрывы, – заглядывая фельдшерице в глаза, испуганно начала объяснять Оля.
Фельдшерица кивнула. Лет сорока пяти женщина. Вроде опытная. Осмотрела, села рядом, молча положила руку Оле на живот.
Пауза затянулась.
– Говорят, вы вчера похоронку на мужа получили, – прошептала Оля. – Вы простите, вам, наверное, сейчас совсем не до меня… Извините меня, пожалуйста…
Фельдшерица поглядела на нее, словно очнулась.
– Лет тебе сколько?
– Тридцать.
– Знаешь, – тетка положила Оле руку на лоб, погладила по голове. – Знаешь, ведь если ты у меня тут порвешься, я же тебя не зашью…
Шейна, которая все это время молча стояла у печи, напряженно вслушиваясь в диалог, повернула голову к врачу.
– И что делать?
– Не знаю. Если что – в Свердловск повезем. На санях.
На улице было минус пятьдесят.
– Ну пошли, что ль? – Врачиха встала, обулась.
– Куда?
– К нам. У нас изба, медчасть. Большая, теплая, чистая. Не тут же тебе орать, тут дети все же.
Шейна метнулась за Олей, но тетка жестом остановила ее.
– Будет нужно, позовем. Ничего, дойдем, Господь поможет. Молись, Соломоновна. Свечку ставь.
Шейна поцеловала Олю – и обе женщины вышли. Сарра пришла к маме – ждать. Паня зажгла лампадку.
Боренька родился.
Он родился легко, без единого разрыва, как выскользнул: маленький, тощий, с синей головой и ручками куренка.
На радостях Паня напекла для Оли из пшеничной муки шаньги со сметаной:
– Ешь, ешь, ой красавчик какой, красавчик!..
– Сто лет такой вкусноты не ела, – Оля жевала и плакала. Правда, сто лет. Вкуснотища какая…
На всякий случай Оле запретили три дня вставать. Хотя та все равно поднималась, в туалет на улицу бегала.
Да, пятьдесят градусов мороза. А что делать-то?
И никто не заболел. Никто не простудился.
Чудеса случаются, как говорил дед Яков.
Про имя думали всей семьей. Паня просила: «Федором назови, у меня муж был, Федор. С финской только пришел, как снова война. Забрали – и убило его». Сарра Григорьевна и Яков Борисович заявили, что нужно называть Борухом, Борей, – в честь прадеда-талмудиста. Шейне очень хотелось сказать, что все равно, как называть, только вслух нужно называть Алтером, чтоб чего плохого не случилось.
Но один Алтер у них уже был, совершенно несчастный, и Шейна молчала.
Мальчика зарегистрировали.
Борис Соломонович Хоц. Мой папа.
Оле полагалось от колхоза немножко бесплатной баранины, немножко картошки и примерно килограмм непросеянной пшеничной муки. Шейна упросила Паню давать им литр коровьего молока в день, и Оля пила один стакан, а из остального Шейна взбивала масло и делала пахту. К голоду она притерпелась, отдавая почти всю еду кормящей мамочке.