Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это созерцание среди жизни, кипевшей вокруг больной, производило какое-то мистическое впечатление, близкое к ужасу.
«За что она страдает? Ради чего и кому нужно было, чтобы она родилась для такого существования?»
Такие вопросы родились при виде ее, и становилось холодно от этой жестокости, никому не нужной, и тем более жестокой.
…Однажды, когда ее проводник – гувернер или отец? – ушел, оставив ее на лавочке под кедром, – я сел рядом с ней. Она посмотрела на меня и улыбнулась – печальной улыбкой, от которой у меня сжалось сердце. Мне хотелось заговорить с ней, но я не знал о чем, – и молчал, смущенный ее взглядом, чувствуя к ней что-то большее, чем уважение.
Вокруг нас раздавался веселый и мощный шум жизни, над нами птицы, у наших ног муравьи – все торопилось жить, летало, пело, суетилось. Я смотрел на ребенка и думал: «Хорошо, если она не сознает глубокой оскорбительности контраста между нею и кедром, под которым она сидит, и муравьем, на которого она, не замечая его, бросила лепесток цветка!»
Она заговорила со мною первая.
– Вы тоже хвораете? – улыбаясь, сказала она слабым голосом.
– Немножко, – отвечал я.
– Вам хорошо здесь?
– Да… А вам?
– Я не люблю, когда много солнца… и шум…
– Разве вам не нравится этот шум? Он же такой красивый… Послушайте – соловьи и жаворонки, волны моря и ручьи, шелест листьев…
– Много очень… и громко. Если бы тише…
– Да, пожалуй, тише было бы лучше…
Она с убеждением кивнула головой и сказала еще:
– В Петербурге – вот где противно! А в деревне у нас тихо, тихо! Особенно ночью. Я очень любила ночью лежать и слушать. Слушаешь долго… долго, и ничего не слышно… точно и нет ничего на земле… и даже земли нет… Потом что-нибудь вдруг услышишь и вздрогнешь… Так очень хорошо…
Она закашлялась.
– Вам вредно говорить…
– Да, – просто сказала она, помолчала и тихонько, почти шепотом, сказала: – Мне всё вредно…
Я встал и ушел от нее, боясь выдать пред ней скорбное волнение, охватившее меня.
С той поры, встречаясь, мы стали раскланиваться – она всегда кивала мне головкой и улыбалась, и с каждым днем в ее улыбке все менее было жизни.
Однажды, когда я пришел в парк и искал ее, я увидал безучастного господина, который шел мне навстречу, держа девочку на руках.
Когда он поравнялся со мной, я, охваченный какой-то боязнью, тихо спросил его:
– Уснула?
Он озабоченно взглянул на меня и глухо ответил:
– Умерла…
Сергей Елпатьевский
Крымские очерки
Фрагменты книги
Балаклава
Балаклава тихая, уютная, укромная.
Когда едешь на пароходе из Севастополя в Ялту, мимо Балаклавы, ее не видно. Скалистые, высокие берега, тянущиеся от Георгиевского монастыря, в одном месте понижаются маленькой седловиной, но все же кажутся непрерывной линией скал. И вы можете десять раз проехать по старому шоссе из Севастополя в Ялту и не заметить, что тут, рядом, в каких-нибудь 2-х верстах от шоссе, приютился городок и даже, можно сказать, столица крымского греческого населения. В середине – озеро, голубовато-синее, неподвижное, чуть зыблющееся в ветер, а кругом горы, тесно сдвинувшиеся, голые, без травы, без деревьев, сухие, каменистые, так вбирающие в себя жар дневного солнца и так медленно остывающие ночью.
Вокруг озерка вьется узенькая набережная. Справа больше ничего и нет, прямо над домами, кое-где врезавшимися в скалу, поднимается высокая, неприветная голая гора, а слева, над набережной, ползут по горе 4–5 узеньких улочек, прорезанных еще более узенькими, короткими переулочками. На набережной франтоватые дачи 2-х и 3-х-этажные, чуть не вплотную придвинувшиеся к воде, – и кажется, что с балкона можно закидывать удочки и ловить рыбу; в улочках и переулочках маленькие, одноэтажные домики в 3–5 оконцев, с палисадничками, цветочками, с неизбежными белыми акациями и тутовыми деревьями, где селится приезжая публика победнее.
Когда бываешь в первый раз в Балаклаве, не хочется верить, что эта синяя гладь воды – не озеро, а бухта, как-то не допускаешь мысли, что в этих крутых, скалистых, окутавших Балаклаву сплошным кольцом горах, есть прорыв, которым можно выйти из тихой бухты в открытое море, через который когда-то могли войти грузные, тяжелые корабли из далекой Англии.
Балаклава – единственный город в Крыму, ни на кого не похожий, свой отделенный мир. Через Балаклаву нельзя проехать, как через Ялту, Алупку, Алушту, и ехать дальше. В нее можно только приехать. Впереди лишь море, а кругом каменные, непроездные громады, – дальше некуда ехать, здесь – конец мира.
Если вы приедете в Балаклаву вечером, когда в Балаклаве – музыка, вы встретите деревянные козлы перед главной улицей-набережной, и если вы желаете достигнуть гостиницы, вы должны слезть с извозчика, деликатно отодвинуть этот балаклавский шлагбаум и скромненько, тихонечко пробираться со своим экипажем через сплошную толпу, наполняющую в этот час балаклавский Невский проспект. И когда вы остановитесь у гостиницы, кругом вас собирается публика, – и та, что сидела на завалинках и щелкала подсолнухи, и та, что торжественно дефилировала по набережной. Публика начинает рассматривать вас и соображать по количеству багажа, приехали ли вы надолго, или вы – шаромыжник, который провертится в городке 2–3 дня, а по качеству ваших чемоданов определяют, откуда вы приехали, из Петербурга или Москвы, или из иных мест, – из Сум, Кременчуга, Ахтырки, Карасубазара. К вам сейчас же подойдет величественная дама-комиссионер и сделает вам обстоятельный доклад об имеющихся комнатах в 40–50 руб. в дачах на набережной и о квартирах и комнатах на верхних узеньких улицах, – о маленьких квартирках и дешевеньких комнатах…
Как-то сразу, удивительно быстро, вы становитесь своим человеком в Балаклаве и входите во всю жизнь ее. Узнаете, кто приехал и куда уехал и кому принадлежат богатые дачи на набережной, кто чем раньше занимался и