Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это зимой. А как только немного уши начинало пригревать, я прятался под любой веткой! В сарае, где Ольга меня поцеловала, за свинарником, там, как пьяный, покачивался старый плетень, под горой, в горе, на речке, на острове, где капусту сажали... Да мало ли мест летом?! Несмотря на то что уже усы под мышками, как дядя говорил, я занимал немного места. Чтоб морду положить на колени — совсем не надо квартиры! Чтоб сжаться в комок — достаточно, по крайней мере для меня, крысиной норы. И то роскошь! И что я делал там, в своих секретных местах?
Ничего. Совсем. Я сидел, поджав колени к подбородку, и грезил. Иногда с открытыми глазами, иногда нет. А часто просто мог сидеть часами, уставясь в далекий плоский горизонт. Думаю, туда же смотрела и наша Англичанка. Получается, мы с ней смотрели в одну сторону...
Как только теплело, в толчке, в углу под потолком появлялся длинноногий паук. Как огромная родинка на лапках.
«Они бессмертные, — говорили пацаны. — Оторви им лапы, а он все равно дрыгает одной!»
Наверное, мне и не надо было большего. Уборная была моим храмом. Гротом, да, со сталактитами, с воем ветра, с темнотой... Я ведь специально лампочку не включал. В самой кромешной тьме я различал очертания моей обители.
Я грезил здесь, положив голову на колени. Видел фиолетовые сны, удивительные пейзажи... Чудесные звери и женщина-птица... С пушистыми крыльями, с гневным и влюбленным лицом, и горы в океане, горы, прямо растущие из океана... Я слышал далекие-далекие голоса в черепе, женский смех, тихий баюкающий смех, белые лилии, странные в фиолетовом свете, они покоились на синей воде, на волшебной синей воде... И дальше... Я слышал чьи-то разговоры, шепоты, шум платьев и запахи, запахи, диковинные, их не было в нашей деревне, а потом вдруг голос нашей Англичанки, умершей в прошлом году, ее колготки, ее щиколотки, профиль, ее шерстяное платье, английские слова, пшеничное поле с кровавыми маками, и смех, золотой смех, и голос женщины, без слов, просто голос, и другие голоса, чудесные голоса людей, которых никогда не видел, знакомые голоса, без присутствия, без запахов, без любви и без равнодушия...
Мне казалось, здесь я общаюсь с другим миром. Это был мир мертвых, мир предков. Мир земли с ее шепотами, мир, который нуждался во мне, полунемом придурке, который нашел наконец-то здесь свое убежище. Свою пещеру. Да. Этот мир шепотов вошел в меня... Успокоил меня. Укачал. Положил мое лицо на свое серое плечо.
А иногда, сидя над темной ямой, я мечтал, что вот такая будет моя пещера, когда я наконец-то смоюсь отсюда. Из нашей семейки! Я мотал башкой, как баран, который сам с собой болтает, чтоб отогнать наваждение!
Эта пещера была как ракета. Как кабина! Прикрыв глаза, я будто взлетал! Пробивал башкой потолок. Это совсем не больно! Я взлетал на куче дерьма! И прямая кишка, как пуповина, тащилась за мной! Не важно, верхом на чем, — главное взлететь. Разве нет? Нет?!..
Дядя Петя вдруг орет со двора или мать. Она будто специально ждала момента. «Эй! На барже! Ты что это там?! В хорошем настроении, что ли?! Давай выползай!»
Если это был дядя Петя, то ему ничего другого не оставалось, как поливать наш забор. А если мать, то приходилось срочно выходить. Приземляться и выходить.
Она смотрела на меня строго, когда я, потупив глаза, тихой сапой норовил прошмыгнуть мимо. Но не тут-то было! Она наступала на пуповину!
«Чё ты там сидишь часами?! Отморозишь все хозяйство! Одиночества захотелось! Ну давай! Иди в дом!»
И она будто отпускала пуповину, да, и я, волоча ее, заходил в сени. Мне не хотелось одиночества! Нет! Это совсем другое. Абсолютно! И уж менее всего я был одинок в нашем толчке. Не я молился в их уборной! Нет и еще раз нет! Это они срали в моем храме! Оскверняли его почем зря! Кряхтели, мочились из всех положений, сидя, стоя, боком, задрав одну ногу, с порога, далекой струей, сидя, зажав подол подбородком! Читали здесь клочки газет, мяли, курили, сопели, вздыхали, смотрели пустыми глазами в дверь, думали о зарплате, о газе, о дровах, обо мне, об Ольге, о своих матерях, соседке, о мозолях, о печени, о слабом петухе, о рубанке, который надо заточить, чихали, плевали, снова вздыхали и морщились: фу-у-у...
Ну а мне? Да наплевать... Что они там делают. Как раз они-то и приходили сюда по нужде! По большой и по маленькой! Ха! А мне какая была нужда? Это именно я был здесь нелегально. Особенно зимой. Я всегда любил зиму. Она насылала не просто холода! Она насылала вселенские холода! И только зимой я чувствовал себя оставленным в покое. В зимах было одиночество без тоски. Одиночество без сожалений, без желаний... Да. Ни плача, ни смеха под алмазным небом... Только холод и белизна. Обнаженность. Неподвижность...
Что я чувствовал там, в своей пещере? Там, среди шепотов и молчаний?
Иногда в полной тишине вдруг раздавалась далекая пьяная песня. Кто-то шел в ночи по деревне. Кто-то уходил все дальше и дальше, пока снова не становилось тихо. Но это была особенная тишина. Тишина, которая бывает в ухе спящего, когда он вдруг среди кошмаров увидит хороший сон. Наверное. Да. Ха-ха! Нет. Я не шучу! Именно так.
***
Только голод, только жажда... Лишь иногда, когда снег падал не переставая и мы с Ольгой молча бродили, никуда не глядя, вот тогда сжималось сердце. Но это было только начало.
А теперь...
Это было как темный ветер, который приходит ниоткуда... Да, так, именно так... Посреди неподвижного дня... Темное облако из ниоткуда... Посреди ослепительной синевы находит на лицо человека...
А моя кровь? Она?.. Она была совсем другая. Я не чувствовал такой печали. Скорее это было удивление. В больнице мне уже протыкали вену. Ничего, только легкое удивление. От медсестры пахло теплом, постелью, и от этого запаха у меня зачесалось в низу живота. Полуприкрыв глаза, смотрел в окно. Там мать стоит-поджидает, с новой сумочкой, в босоножках, всегда, когда в больницу ходили, она одевалась как на праздник...
«Ну вот, — сказала медсестра. — Молодец. Вставай. Голова не кружится?»
Я помотал головой. Она кружилась не от этого. Она кружилась от медсестры, от ее запаха, от больницы, от белизны, от кушетки, от ночей, когда умирают. Да. Вот здесь. На этой кушетке... Тихо-тихо, от всего этого моя башка закружилась...
Нехотя вставая, я осматривал кабинет. Будто хотел запомнить. Запах. Лица этой женщины я никогда не смогу вспомнить. Как мне хотелось никуда не уходить отсюда! Как мне хотелось остаться здесь! Навсегда! Пусть берут всю кровь! Пусть! Да! Все! И мочу, и все остальное! Не надо меня домой! Что мне там делать?! Не надо. Там ни кровь моя, ни моча — никому не нужны!
Они хотят мою душу! А здесь, здесь, где умирают, здесь все так серьезно... Я бы вам утки, судна выносил... Что еще?.. Мешки с кровавыми тампонами... Полы бы мыл... Еду бы разливал. Но вы говорите: «Следующий! Кто на кровь?» Я выхожу с запахом больницы в ноздрях, с запахом силы. Эта смесь делает меня тихим. Да. Очень тихим...
Пусть у меня никого не будет... Никого... Ничего не говорить. Ничего. Никому... Отшвырнув ватку, уже на улице, я лизнул ранку. Она уже зарастала на мне. Как на собаке, говорил дядя. Я пососал, чтоб кровь пошла, и попробовал ее на вкус. Мать в это время подходила. Моргая, улыбаясь.