Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я работала курьером на маленький интернет-книжный. У меня редко бывало больше одного заказа в день. Так я встретила А. В. Он обрадованно взял Шарля Пеги, сказал, что ему необходимо для работы. Я вытянула с порога шею, туда, откуда рябили книжные корешки, этаж над этажом. Он отступил, чтобы мне было виднее, и тут же предложил зайти. Когда шел на кухню, стало понятно, зачем курьер: одна нога едва заметно волочилась, но, наверное, в метро с нею было бы трудно.
Когда выбрасывал старые телефонные книжки и блокноты, разрешил пролистать. Черным фломастером на середине страницы:
НЕ ЗАПОЛНЯТЬ ЖИЗНЬ,
А ЗАПОЛНЯТЬ ЖИЗНЬЮ.
– Себя? – спросила я.
– Не только.
Взял карандаш, записал на середине другой, показал мне, закрыл и положил обратно, сверху стопки:
заполнять жизнь не собой, а жизнью.
Я работала курьером на маленький интернет-книжный. У меня редко бывало больше одного заказа в день. Я искала жизнь других или свою, но другую. Пятиэтажки прикрываются зеленью, будто стыдясь. А. В. сказал бы: Адам и Ева, еще в Раю, но уже не в Раю.
Во флигеле давно шел ремонт – должно было открыться кафе. Как-то, увидев, что дверь приоткрыта, и я зашла, но кафе пока не работало, и помещение после ремонта еще не прибиралось. Прислоненные к стене, стояли несколько холстов в рамах. Это были полулюбительские картины, тридцати-, сорокалетние, из тех, что безнадежно висят в комиссионках. Все городские пейзажи, и только один портрет, писанный очень чистыми красками, с применением локальных цветов, так что масло напоминало гуашь. Портрет изображал искалеченного моряка в инвалидном кресле, за ним – деревянная пристань, на заднем плане намечен какой-то город из не то башен, не то кранов, не то колоколен, сиреневатый. Портрет поясной, каталка угадывается. Голубые глаза, обтянутые скулы, полуулыбка. Мне показалось, что А. В. было бы приятно иметь у себя это полотно, может, потому, что моряк слегка на него похож.
Человек несчастен, потому что вынужден двигаться, поспевать за временем. Он не может долго оставаться там, где все уже есть. Здесь.
Долго смотрела в проем между стволом ивы и склонившейся кроной ивы и высокой травой снизу. Там было все. Немного темно-серебряной воды, полоска ракит по берегу, небо, самое синее. Оно все было самое. Самое здесь. Потом все же смогла уйти, пару раз оборачивалась, правда, и тревожно радовалась, что все это и без меня есть, которое никогда не вместится и не закончится. Сначала шла вдоль берега пруда, затем свернула к маленькому прудку под сенью, стояла на мостике. Казалось, все это глубже, чем должно быть в простоте, казалось, всего этого так много, что чем дольше взгляд, тем вернее не исчерпаешь. Купа осоки посреди воды была такой яркой, словно светилась сама. И ветка, висящая перед взглядом, перед тем берегом, светилась, но не собственной яркостью, а светом. И пепельная густота деревьев на том берегу, тихая в стороне от света, и бежевая вода.
Свет становится, и все становится, становится собою самим и самым. Особенно вода и то, что растет. Свет открывает входы.
Вышла на опушку к железнодорожным путям. Пути уходили за горизонт, за круглую мягкость деревьев, за вышку. Постояла, глядя на пути, рядом с кустом рябины, и думала о том, что он может в эту минуту почувствовать вместе ее и пути, которые сам любит.
Деревья смыкаются, и улица-поток уходит в трубу света и взгляда, и там, в конце ее, свернутой из, как будто ладони сомкнуты пальцами, но нет твердой ясности у ладоней, вместо твердой ясности – зеркало-листва, там что-то всегда голубое, даль.
Ну и что? Ну и все. И все – одно слово: смотри. Низкорослые деревья вдоль жилой улицы.
– Хорошо пишет? – спросила я, взяв с подоконника на кухне уже шершавый от первого слоя пыли роман современного писателя-реалиста, получившего Солженицынскую премию.
А. В. драит раковину. Это мужская работа, моя – с посудой. Ее почти нет. На одной кофейной кружке – Бранденбургские ворота, на другой написано «400 лет Тюмени». К молочаю в горшке прислонилась крохотная красно-белая оловянная яхта. Яхта на черной комковой земле, из которой растет молочай. Я смотрю и чувствую, что знаю А. В. Откуда мы с ним приплыли, это место рассеялось его кухней, малюсенькой, где нет самых нужных ненужных вещей, где тарелки и кружки что-то рассказывают, а календарь глухонемой, – кухней, похожей на сжатое в кубик странствие с забубенными птицами и калеками.
– Я так могу рулон обоев исписать, – ответил А. В., не оборачиваясь. – Поэтому не пишу.
Я наугад раскрыла роман, и роман подставился первой же фразой.
– Женское чутье подсказало ей, – зачитала я и громко хлопнула створками книги. – Как только вижу в тексте своим женским чутьем она понимала или что-то подобное, мне хочется тут же захлопнуть книгу, но сначала все-таки уточнить у автора: верхним чутьем или нижним?
А. В. добрым хм озвучивает улыбку, и сегодня один из дней, когда он мало говорит. Я не ждала продолжения, но А. В. продолжил:
– Насчет верхнего и нижнего чутья… Есть и тут доля жизненной правды. Ты сама как-то сказала, и я запомнил, потому что мне это показалось очень точным наблюдением, что женщины в большинстве своем собаки, которые хотели бы быть кошками. Чау-Чау-сан…
– Ага, – говорю. – Я твоя собака.
Теперь он по-настоящему молчит.
– И я не вижу тут ничего унизительного. Я собака, которая нашла своего хозяина. Добрый хозяин – лучший друг для своей собаки, а собака может быть лучшим другом хозяину. При этом они остаются хозяином и собакой…
(А что собака, пробежав чуть вперед, оборачивается и смотрит на хозяина снизу вверх, так ведь и цветы смотрят вроде как снизу вверх, и трава, много о себе молчащая, тоже заглядывает прямо в глаза из-под ног.)
– Знаешь, – говорит А. В., – я в детстве не мечтал о собаке, как многие ребята мечтают. У нас собака жила в конуре на цепи, и никто ей был не друг: ставили миску с водой, кость с мясом кидали, хлеб иногда, картошку вареную… Зато как щенки в солнечный день играют прямо посреди улицы!…
Это мотоцикл, на котором А. В. едет по высокому берегу, клетчатая