Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы рассказали мне об этом, очевидно, за тем… чтобы я объяснил вам, – заговорил о. Марк, – объяснил вам природу… этого явления.
Грека пожал плечами, спохватился, что о. Марк не смотрит на него, и сказал:
– Очевидно.
– Мне нечего вам объяснять, – произнес о. Марк не сразу. – Впрочем, вы сами знали, когда шли ко мне, что объяснять нечего…
Он поднял глаза, все еще широко раскрытые, на Греку.
– Запомните: главное, что Христос был в том момент с вами. Ведь так? Ведь это главное, правда?
– Да, – ответил Грека.
– Ну, вот. И пока оставим. Помните, что Христос был с вами. И старайтесь… старайтесь… гнать вопросы. Слышите? Они вас только запутают. Помните, но не думайте.
Совет «помнить» едва ли не рассмешил Греку. Не думать он честно старался. Старался столь же отчаянно, как раньше заставлял себя думать – над текстами. Ведь под спудом оставалось самое трудное, на что ему даже не хватало духу взглянуть, и что он словно бы трогал, как слепой, кончиком палки.
И он, и о. Марк говорили об одном Распятом, на парусе ли, на древе. Но ведь и Страна Небесных Песков была Им. А Страну Небесных Песков знал только Грека.
…Сколько Грека себя помнил, прилагательное «откровенный» у них в семье означало то же, что «непристойный», а глагол «откровенничать» на его памяти употреблялся матерью по отношению к некоей молодой особе, которой вменялись излишняя доверчивость и недостаток воспитания. Похвальна была искренность, но не откровенность. Грека мог поведать Люде о том, что произошло с ним вместо смерти, потому что в начавшейся новой жизни его и Люды по отдельности просто не было.
Но вешать свои терзания на Юру и Нелли, таких лучистых и скромных, лезть к ним с вопросом, который их в лучшем случае смутит… Открыться же о. Марку Грека уже не мог. Что-то не пускало, подсказывало, и так он чуть-чуть не перешагнул грань, для о. Марка еще более четкую. Грека не знал, кем хуже прослыть, провокатором или психом. Он подметил, что о. Марк как будто старается не смотреть ему в глаза. Так стало казаться после единственной со дня крещения беседы. Грека попросил совета, посвятить ли Люду в его христианскую жизнь. О. Марк ответил утвердительно, при условии, что Людина переписка наверняка не проходит через старших членов семьи. Грека знал, что Люда достаточно свободна для своих лет, и ни мать, ни сестра Светлана (тяжело пьющий отец жил сам по себе) не покушаются на его письма.
И он написал. Даже не намекнув о. Марку на главный риск, которого тот не учел и с которым не стал считаться сам Грека. Он рисковал, продвигаясь к разгадке ли, как хотел называть это он, или к спасению, как называли это его новые знакомые, вдруг стать хуже, чем проклятым, – чужим для Люды. Ради него она готова делить с ним то, что принадлежит ему. А если он принадлежит тому, что для Люды лишь его часть, ради чего и кого разделять это ей?
Но Людино детское здравомыслие вновь не подвело. Ее ответ начинался так: «Наверное, тебе хорошо среди людей, которые тебя понимают». От этого ее неизменного, неловкого я думаю Греке всякий раз прижигали горло слезы. Резанула его фраза ближе к концу: «Ты уверен, что у них тот же Иисус Христос, что и у тебя?» Грека умолчал в письме о своих сомнениях. Стало быть, они выстрелили, пробив тот ласковый, зрелый тон, которого он придерживался с Людой.
Он был допущен в мир слов лучистых, как Неллино лицо, когда она цитирует Святых Отцов, ясных и тяжелых, как взгляд о. Марка, слов, которых боязно было коснуться – не страшно, а только боязно, словно чего-то бьющегося. Идя впервые после болезни к причастию, Грека почти запаниковал, когда понял, что не знает, о чем думать. В последний момент его осенило: а вдруг слов и мыслей больше не будет? И еще несколько часов то, что произошло теперь, которое он наконец-то может соединить с тем, что произошло тогда, откликалось пустотой в пустоте, пока в эту пустоту не поплыли фразы молитв, прочитанных им накануне дома и повторенных вслед за алтарником.
Но между ним и словами стояло то, что он, где и как он был в день смерти. Парус и – Людин Бог, его Он – на парусе.
Однажды, возвращаясь от службы вместе с Юрой, Нелли и восемнадцатилетним парнем по имени Вадик, носившим бороду и кожаную ленту в обхват лба, Грека разрыдался.
Он старался больше думать о Люде: когда он думал о ней, то словно сам себя гладил по голове.
В мае Люде исполнилось семнадцать. Двумя месяцами ранее Греке исполнилось двадцать семь.
Мама догадывалась о переписке и посмеивалась над ним, но не без тревоги. Он и сам иногда оглядывался на себя и как-то, задержавшись в этой оглядке более чем на неделю, вновь приблизил Наташу. Принявшись потом отвечать на очередное Людино письмо и выведя «Дорогая», Грека почувствовал, как рука вянет, словно от кровопускания. Он отложил ответ, покаялся о. Марку, но то письмо так и не было дописано.
Они с Наташей шли из Дворца культуры ЗИЛ, где смотрели Наташиного обожаемого Висконти, и Грека предложил подойти поближе к Симонову монастырю. Во Дворце культуры Грека прежде не бывал, на Восточную улицу его заносило редко, но о бывшем монастыре он как-то подметил, что тот словно слепили из черного хлеба и оставили черстветь. А теперь ему будто заунывно дудело в уши, но от этого вибрировало в груди, само место, где стояли сейчас они с Наташей, униженное унижением монастыря. Он вспомнил слышанное от отца о том, что Дворец построен на месте нескольких снесенных монастырских храмов; отец говорил мимоходом, без оценки. Грека предложил Наташе подойти ближе к монастырской ограде. Наташу предложение оскорбило как кощунственный после Висконти наигрыш;
скучающе-недовольная, она осталась на тротуаре.
Пока Грека приближался к воротам, звук медленно тонул и наконец, отяжелев, разом ушел под воду. Греку стиснула тишина. Все вокруг стало очень плотным и при этом легким. В поздних сумерках он почти не различал того, что за воротами: нагромождение объемов со слабо мерцающими обводами барочных наличников – бывшая церковь, сарай сторожа, вглубь уводящая дорожка. Но все вокруг стало похоже на утреннюю комнату, когда только-только проснулся. Все словно очистилось и прояснилось, как если б секунду назад было