Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ПЧ: Расскажите поподробнее.
КТ: Это была такая сильно сжатая пружина, между витками которой помещались серебряные доллары, и, когда в процессе саморазрушения машины пружина под воздействием небольшого взрыва растянулась, монеты хлынули на лужайку.
Жан Тэнгли. Оммаж Нью-Йорку. 1960. Ассамбляж из моторов, колёс, труб и разного металлического хлама. Акция с саморазрушающимися машинами была показана в саду Музея современного искусства в Нью-Йорке
ПЧ: Какая полезная вещь в наше время…
КТ: Не то слово! Так или иначе, Дюшан с огромным энтузиазмом относился к Раушенбергу, а сам Раушенберг к тому времени стал большим поклонником Дюшана.
ПЧ: Они были друзьями?
КТ: Они познакомились в начале 60-х. Не знаю точно, как это произошло, помню только, что Боб и Джаспер Джонс вместе отправились в Филадельфийский музей, где в основном и собраны важнейшие работы Дюшана, разглядывали там всё целый день, и этот визит оказался чрезвычайно важным для них обоих. Не то чтобы Дюшан напрямую повлиял на Раушенберга или Джонса. Каждый из них уже сам по себе выработал свой собственный подход к искусству. Но открытие Дюшана придало им новые силы, как бы утвердило то, чем они занимались. Они как раз тогда отходили от абстрактного экспрессионизма и обнаружили много общего между тем, что занимало их, и тем, что делал Дюшан.
ПЧ: А как Вы сами в то время относились к творчеству Раушенберга и Джонса?
КТ: С огромным интересом, к Раушенбергу в особенности и прежде всего. Я писал о нём для New Yorker в 1965 году и тесно с ним общался. Именно тогда я начал по-настоящему осознавать, что происходило в современном искусстве – бурление идей, свобода, сама позиция художника как первопроходца, экспериментатора. Творчество Джонса казалось мне тогда более загадочным, закрытым. Написать о нём что-то внятное я смог лишь много позже.
Марсель Дюшан. 1917. Фото Эдварда Стайхена
ПЧ: Как сложился проект Вашей книги «Невеста и холостяки»?
КТ: Когда я стал работать над серией очерков для New Yorker, – собственно, в серию у меня в голове они сложились уже потом, – то писал о Тэнгли, потом уже о Раушенберге, Джонсе, Джоне Кейдже и, наконец, о Дюшане. И где-то по ходу дела мне стало ясно, что Дюшан был ключевой фигурой для понимания остальных. Все они были его детьми.
ПЧ: А сам Дюшан это «отцовство» признавал?
КТ: Да нет, в общем-то. Они ему нравились, он ценил их творчество, но неизменно отметал вопрос какого бы то ни было влияния: «Да, многие так считают, – говорил он, – но мне лично не кажется, что я на кого-то повлиял».
ПЧ: Какое у Вас осталось впечатление о Дюшане после работы над очерком о нём для New Yorker?
КТ: Насколько я помню, вёл он себя так же раскованно, как и в ходе всех наших с ним встреч. Повторю, любой заданный вопрос вызывал в нём неизменный интерес. Он никогда не был пренебрежителен или нетерпелив. И ещё он был просто потрясающе молод духом. Не помню точно, по какому случаю, но однажды он обронил: «Не забывайте, я на десять лет старше большинства нынешних молодых».
Именно таким я его и видел: неустанно любопытным и бесконечно молодым человеком.
ПЧ: Для New Yorker Вы интервьюировали, писали о многих художниках. Как по-Вашему, эта восприимчивость, которую Вы видели в Дюшане, была редкостью среди его товарищей по цеху?
КТ: О да! Ни у кого больше я такой непринуждённости не встречал. У меня сразу наладились отношения с Раушенбергом, так что общаться с ним было крайне легко – но в свободе от какого бы то ни было эго Дюшан был просто непревзойдён.
ПЧ: А откуда шла эта лёгкость, как Вам кажется?
КТ: Я часто задавал себе вопрос, было ли так всегда, и думаю, что нет. Как я выяснил за те девять лет, что работал над его биографией, в молодости он был совсем другим. В 1912-м он снял «Обнажённую, спускающуюся по лестнице» с парижского Салона независимых, поскольку сюжет показался оскорбительным его коллегам-кубистам – собственно, его братья[5] напрямую попросили Дюшана сменить название, – и вся эта история надолго заронила в нём чувство отверженности и горечи. Он же был, в общем-то, одиночкой, отказывавшимся участвовать в затеях других художников, и, думается, произошедшее лишь усилило его потребность в полной независимости. Его, правда, ждал большой успех, когда он выставил «Обнажённую» на Арсенальной выставке 1913 года в Нью-Йорке. На какое-то время она стала самой известной картиной в Америке. Но после года – или около того – в статусе местной мини-знаменитости Дюшан пошёл в совершенно ином направлении, посчитав, как мне кажется, что никакого будущего в мире искусства у него нет. Долгое время – лет, наверное, тридцать – он существовал как бы на обочине этого мира, не будучи его частью, и совершенно осознанно. Он не хотел быть его частью. Он не хотел, чтобы его ассоциировали с дадаистами, хотя их подходы были во многом схожи. Сюрреалисты, и особенно Андре Бретон, боготворили его, но он всегда держался от них на расстоянии. Долгое время Дюшан чувствовал себя в изоляции – собственно, он сам себя изолировал; всё бо́льшая монетизация искусства вызывала у него глубочайшее презрение. Играть в эти игры он не намеревался.
Обнажённая, спускающаяся по лестнице, № 2. 1912. Холст, масло
Арсенальная выставка (Armory Show). 17 февраля – 15 марта 1913. Нью-Йорк. Вырезки из периодических изданий о скандальной выставке
ПЧ: Как Вам кажется, это одиночество помогло Дюшану в большей степени стать самим собой?
КТ: Ну, в его жизни много всего произошло с тех пор, как он окончательно вернулся жить в Нью-Йорк во время Второй мировой. Так, он полюбил замужнюю