Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот в какое время мы продолжали существовать, дожидаясь, когда сможем отсюда выбраться, или, скорее, ожидая того, что должно произойти и что могло быть только угасанием.
Я начал вглядываться в лежащее по ту сторону от амбразуры.
– Там все черным-черно, – сказал я. – Абсолютно ничего не видно. Возможно, это еще один окоп вроде нашего, или срез земли, или параллельная кромешная тьма.
– Там это где? – спросила Мириам.
– Тут есть дыра, – сказал я. – Я смотрю через дыру.
Мириам зашевелилась.
– Где ты видишь дыру? – спросила она.
2. Нуар 2
В продолжение самых первых минут да и первых месяцев похода в кромешной тьме мы не придавали большого значения вопросу о длительности нашего там пребывания. Знать, как протекает время, казалось последней из наших забот. Прежде всего нам нужно было познакомиться и привыкнуть друг к другу.
Мириам, например, долгое время оставалась отстраненной и холодной. Она обращалась к нам с какой-то запредельной настороженностью, не позволяя себе выказать никаких признаков растерянности. Дело в том, что ей нужно было убедиться, что она не подвергнется насилию, сексуальному или какому еще, со стороны двух сопровождающих ее мужчин, иначе говоря, со стороны меня и Гудмана, и в окружавшей нас полной темноте ей было трудно составить впечатление о том, что мы собой представляем как личности. При жизни мы входили в одну организацию, но состояли в разных службах, что не оставляло нам никакой возможности познакомиться. Она знала, что все мы, как члены Партии, разделяли одни и те же этические принципы братства и сочувствия. Но теперь, когда мы втроем оказались опрокинуты в черный как уголь, зыбкий, непредсказуемый, страшный мир, могла ли она быть уверена, что мы не превратимся в тот или иной момент в рыщущих демонов, в монаховмачистов или, того хуже, в незнамо какие сосуды похоти, в агрессивных и плаксивых полулюдей, распираемых спермой? Я сам был терроризирован, осознав, что вершить этот лишенный всяких надежд переход мне предстоит не в одиночку. Я не боялся, что мне придется сражаться с внезапно настигнутыми смертоносным безумием сотоварищами, так как до скитаний по кромешной тьме все же приобрел вполне сносный технический уровень, и мне казалось, что я смогу, как в былые времена, разобраться в случае намечающейся стычки. Нет, я страшился, что мне придется выдерживать болтовню былых коллег, совершенно не приспособленных к одиночеству, пытающихся разделить с другими свой ужас, свои моральные страдания и отсутствие будущего. Более всего меня страшило, что я столкнусь с обычным для паникеров недержанием речи. Полагаю, что подобные опасения относительно нашего психического или морального одиночества обуревали также и Гудмана. Он провел первый месяц в упорном молчании, не задав ни единого вопроса после того, как мы сообщили ему данные о себе и обстоятельствах своей кончины.
Мучительные первые шаги. Как бы там ни было, мы мало-помалу приспособились быть вместе. Стоило нам преодолеть взаимную подозрительность, преодолеть и забыть, как мы сложились в добротную группу, ощупью пробирающуюся к небытию, сплошь и рядом задерживая дыхание, с поднятыми или опущенными вéками в сердце черной как смоль тьмы. Мы считались друг с другом, и между нами царила не знающая полутонов солидарность, суровая нежность товарищей или мертвецов.
Не буду останавливаться на трудностях адаптации к нашей новой среде. У нее были свои подъемы и спады, даже если принято считать, что миры, где ты приземляешься по окончании жизни, отличаются тем, что в них обнуляются противоположности, и, следовательно, ни подъемов, ни спадов там быть не может. Чистая спекуляция более или менее озаренных буддистов, вся эта история про противоположности, которые накладываются друг на друга или не имеют больше места. Наша реальность не настолько прямолинейна. Верх существует в ней точно так же, как и низ, или, по крайней мере, по ходу дела возникают все основания так предполагать. Нет никакого небесного свода, ни зги не видно, все черным-черно, но ты в самом деле находишься на дне чего-то, когда шагаешь, находишься на дороге, которая тянется по горизонтали, по низам, на низовой дороге. Ощущаешь ее под ногами, а не над головой. Это очевидно. В то же время если ты, например, хочешь знать, по чему, по чему в точности ты шагаешь, догадаться об этом можно только примерно. Что за материю ты топчешь и пересекаешь. Порой кажется, что вы проходите сквозь плотную сажу, порой – что шагаете по мелкому шлаку или по песку, по гулкому настилу, по бетонным плитам, по вспаханной земле или по покрытой мхом жесткой почве, или по пеплу, или по свалке запыленной ткани, повязок и лоскутьев, которые наматываются вокруг лодыжек и тащатся потом за вами на протяжении часов или дней.
Часов или дней.
Вот мы и подходим к делу. Куда более чем неровности почвы нас угнетала неравномерность времени и того, как оно длится. Может, и не угнетала, но уж точно беспокоила. Поначалу, как я уже говорил, мы не придавали этому особого значения. В первоочередные задачи не входило установить хронометраж нашего скитания, не говоря уже о календаре: это понятие раз и навсегда улетучилось в непроглядных потемках. Едва успев привыкнуть к присутствию других и к странности нашего продвижения, мы стали предпринимать попытки отмерить время, скорее в силу атавизма, чем в попытке уважить какой-то там временной распорядок, а может быть, из нездорового любопытства, не знаю. Наше дыхание казалось слишком подверженным случайностям, чтобы играть роль эталона. Нам не раз случалось в какой-то момент прокачивать туда-сюда наши легкие, заставляя их работать с известной регулярностью, а потом переставать наполнять их и опустошать, и все это не отдавая себе отчета. Внезапно мы замечали, что прошли километры, так и не переведя дыхание, а нашим легким на это наплевать.
В отсутствие любой другой единицы исчисления мы могли бы считать свои шаги, но процедура эта была чересчур нудной, а с другой стороны, мы продвигались медленно, часто оступаясь и делая паузы. Мобилизовать свой рассудок ради пустой последовательности чисел нам претило, и, даже когда мы все же предпринимали такую попытку, очень скоро мысленно сбивались на другие темы, которые казались не такими отталкивающими: мы предавались воспоминаниям, размышлениям о нашей органической природе, погружались в интимные области воображения или вызывали в памяти триумф Партии вне кромешной тьмы и пришествие счастливого общества всеобщего равенства.
Расставлять словесные вехи в смутной и темной материи, из которой складывалось вокруг нас время, предложила Мириам. Мы могли бы, объявила она, наговаривать вслух истории и в дальнейшем использовать их в качестве ориентиров. Гудман пришел в восторг. В прошлом он не раз выступал на публике в рамках собраний и других мероприятий и, как мы с Мириам, издал под вымышленным именем несколько сборников стихотворений и повестей. Нам достанет литературной энергии, чтобы напитать наши словоизлияния. Идея тем более воодушевляла, что мы увидели в этом средство оживить однообразие нашего путешествия. Мы сможем подсчитывать свои рассказы, думал я про себя, запоминать их порядок, установить исходя из этого решетку, способную откалибровать течение времени. И даже, в более краткосрочной перспективе безотлагательно, сможем измерить более сжатый промежуток длительности, вернуться к понятию часа, получаса, четверти часа, соотнося длину текста со временем, необходимым, чтобы огласить его перед слушателями.
Усевшись рядом, колено к колену и чуть ли не бедро к бедру, мы предоставили начать всю эту антрепризу Гудману. Он очертя голову пустился в какое-то приключение, обещавшее многочисленные перипетии, запустил историю убийцы, чье имя, впрочем, было довольно схоже с его собственным. Эдцельман или Фишман, мне кажется. Я забыл. Его задание выполнено, убийца садится на мотоцикл и исчезает в ночи.
У Гудмана был хриплый, как ручеек пыли, голос, но он выговаривал фразы с тщанием подлинного рассказчика. Я был вял; с удобством развалившись среди сажи, ощущал теплоту почвы у себя под ягодицами или тем, что занимало их место, и был готов сопровождать убийцу в следующем эпизоде – встрече с работодателем, новой вспышке насилия или в следующем свидании со смертью, – когда