Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Радуися, Благодатная!
– Зашевелились! – с тихой улыбкой удовлетворения говорит Религиозная Писательница.
Мы наконец выходим, оставляя за собой поющий, урчащий, воющий второй с конца вагон, желто-освещенный, бесноватый – один-единственный. Во всех остальных вагонах все как всегда – а сюда пришла
благодатьблагодатьблагодатьблагодатьблагодатьблагодатьблагодать
благодатьблагодатьблагодатьблагодатьблагодатьблагодатьблагодать
благодатьблагодатьблагодатьблагодать
Осенним вечером я направлялась к себе домой, на улицу Великих Августинцев. Я возвращалась с поминок по поэту Павлику Кондорсе, прямому потомку просветителя, родоначальника «теории прогресса», объявленного конвентом в розыск, брошенного в тюрьму в 94-м, покончившего с жизнью, выпив из перстня укрытый яд…
Спустя 200 с лишним лет, в Москве, его праправнук-диссидент «брал приступом» Главную площадь, протестуя против советского военного вторжения в Чехословакию. Был судим, прошел лагеря, насильно отправлен на родину предков, где жил неподалеку от площади Бастилии, в обветшалом строении на бульваре Ришар Ленуар.
Павлик так и не вписался в здешнюю жизнь. Он сильно тосковал по Москве, по компании сверстников – сильно пьющих мальчиков-поэтов из самостийного Объединения Молодых Гениев.
– Я – ма’киз де Кондо’cе, чисток’овный потомок ф’а-анцузских а’исток’атов, и на вашу п’а-аклятую Ф’анцию с’ать хотел! – сообщал Павлик по-русски собутыльникам в близлежащей пивнушке, вливая литрами в себя «формидабль» – ерш из полынной с черничным сиропом. Сама же пивнушка была местной достопримечательностью, прославленной даже в литературе: ее крышу венчала трехметровая бутыль «пинара», и это был «питейный адрес» комиссара Мегрэ. По Сименону, комиссар обитал неподалеку и захаживал сюда после тяжелого рабочего дня расслабиться и выпить пивка.
Запои у Павлика все не прекращались. Он пропадал на много дней, являлся домой пьяный, побитый, немытый. Мыться отказывался:
– Опасная штука – мытье, – сообщал он, – один вот поп’обовал вымыться, его и за’езали! Ма’ат его звали…
Чтобы удержать супруга под семейным кровом, пожилая жена сама покупала ему спиртное. Но он все равно удирал, хулиганил, дрался, попадал в участок. А умер в собственной постели, слушая пластинку с песней «Над небом голубым»… которую написал блистательный Паша́́ Шванц, друг на всю вечность:
Скворцы цыганской нации
Испытывать должны
Соблазн аллитерации —
Свистульки сатаны…[2]
Есть красивая игра – «Китайский портрет». Участники «задумывают» кого-то из знакомых, а тот, кто водит, должен отгадать по ответам на вопросы – кто это? Итак…
– На что похож Шванц?
– На утренний свист. На летящий лист.
– На какой камень?
– На аквамарин.
– А на город чей?
– Да ничей.
– На какую еду он похож?
– С планом плов, темный, густой, как смола с островов.
– Какому запаху уподоблю?
– Свежего ветра, который люблю.
– С каким растением сравню?
– С мандрагорой порой. А вообще – с коноплей.
– С каким зверем?
– С бессмертной Саламандрой…
В туманном зеркале памяти проступает: в Мерзляковском переулке, в конуре, узкой, как чулок, на сундуке Шванц, болтая ногами, с кифарой, справляет Праздник Дружбы. Вокруг – торчки и качки, подонки и леди, ублюдки и крейзи, дилеры и флейтисты…
Анаша, анаша,
До чего ж ты хороша!.. —
исполняет хор.
Вьется пахучий дым коромыслом.
В любой части света – будь то московский/питерский заныр, парижский/нью-йоркский скват – день и ночь не прекращался вокруг него безмятежный шабаш.
Шванц с Кондорсе водили дружбу еще в Москве. В Париже стали неразлучны.
Вот в «Симпозионе», парижском подвале на Райской улице, Паша́́ Шванц спорит с Павликом Кондорсе. Оба – пьяны вдребезги.
– В Г’ажданскую войну я был бы белым офице’ом и пе’е’езал бы всех сволочей-комисса’ов! – заявляет Кондорсе.
– А я бы в Гражданскую был красным комиссаром и тебя бы расстрелял! – возражает Шванц.
И оба красивы, как перед дуэлью.
Мертвый Павлик пролежал неделю в той же постели, где умер. Жена отказывалась отпустить его из дома на кладбище, опустить в холодную могилу. Но запах уже начинал беспокоить соседей. Вызвали полицию. Ажаны наскоро, чуть не силком, запихнули Павла в гроб, свезли на погост. Когда вернулись поминать, оказалось, что в костюме покойного остались ключи от квартиры. Пришлось взламывать двери. На поминках пели, безобразно пили, плакали, кричали, дрались. И вот теперь я возвращалась муторным и тошным вечером с поминок, к себе домой, на улицу Великих Августинцев, с неизбывным вязким привкусом во рту, будто бы от подгнившей черешни.
Я вошла в квартиру – и тотчас же в дверь позвонили.
– Кто там?
– Это мы. Мы звоним тебе весь день.
– Кто – вы?
– Поэт Исайя Погром.
Я открыла. Они стояли на пороге втроем.
…Как бы мне поточнее описать Исайю? С полированного коричневого черепа шквалом срывает последние патлы, рвет в клочки. На лбу словно стесанном встречным ураганом, свежая царапина. Поверх царапины намертво приросла фуражка с «крабом» – в ней, говорят, поэт приехал из Риги в Хайфу с женой и семерыми детьми.
Семеро детей следовали за ним повсюду строем. Он пил пиво в кафе и очень любил жену – любил так, что она однажды не выдержала и умерла от рака.
Сейчас он прибыл в Париж на свадьбу старшей дочери. Дочь венчалась в церкви на улице Дарю с отпрыском видных «отщепенцев» – Ди-Пи. Благородный отец явился на венчанье незваный, изрядно приняв на радостях на грудь – к смущению собравшихся. Родня жениха вежливо попросила его удалиться. Он оказал сопротивление. Изгнанный из храма поэт шумно скандалил во дворе, колобродил, вздымал к небу кулаки, посылая дочери проклятья, словно король Лир.