Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Джейн! — восклицает отец, протянув руку и коснувшись моего плеча. Сжав его, — слишком крепко, хоть и ободряюще — он настойчивым тоном продолжает: — Всё осталось в прошлом. Ты достаточно занималась самобичеванием — перестань себя корить. Мы исправили ситуацию настолько, насколько могли.
Вот он — сухой сенаторский тон, который отец обычно не использовал ни в общении со мной, ни с матерью, которой давно уже нет. Семь лет назад её унёс рак.
Но надо отдать должное — властная интонация слегка отрезвляет, и я в болезненном ожидании продолжаю смотреть на папу.
Хочу, чтобы он снова повторил то, что говорил мне так часто после их смерти.
И он видит это, чувствует. Вновь идёт на поводу, словно я — неуверенная в себе семилетняя девочка, завалившая роль в школьном спектакле, которую он должен утешить, а не почти тридцатилетняя женщина, обретшая лишь в нём свой единственный оплот поддержки.
И… соучастника.
— Ты ни в чём не виновата, моя дорогая, — почти шёпотом добавляет отец, одаряя меня убедительным взглядом. — По крайней мере, сейчас… Ты больше ни в чём не виновата.
Я судорожно вздыхаю и резко сжимаю губы, чтобы не дать вырваться трусливому всхлипу. Проморгавшись, я сипло и жалко проговариваю, не замечая, как вонзаю ногти в ладонь:
— Я обязательно верну тебе всё до цента, когда…
Отец тут же отмахивается, жестом заставив меня умолкнуть, и стремительно поднимается с места, возвращаясь к столу. Хоть тема и не переведена, — она несомненно так же болезненна и для него — он уже тверже и спокойнее произносит:
— Ничего не хочу об этом слышать, — взяв стакан с виски, отец опрокидывает в себя часть, не поморщившись, и продолжает: — Сейчас ты должна направить все усилия на то, чтобы не обрушить свою карьеру окончательно, а не на желание собрать какие-то жалкие двести тысяч. Карьера, Джейн. Твоя цель — карьера, а не деньги. Ты просто обязана её сохранить. И полноценно вернуться к работе.
Не думаю, что он действительно считает подобную сумму «жалкой», но я не спорю, не поправляю его. На это нет ни желания, ни морального ресурса. Я всегда любила отца и всегда была благодарна за всё, что он делал для меня и для нашей семьи, и это — единственное нормальное человеческое чувство, которое осталось во мне незыблемым. Остальное — отмерло, продолжая гнить у меня внутри. Поэтому я не хочу портить эти любовь и признательность…
Только лишь послушно киваю, совсем как когда-то в детстве на любое родительское наставление, и потом быстрыми движениями протираю глаза.
— Я… Я могу заночевать у тебя сегодня? Машина осталась у кабинета мистера Моргана, и мне не хочется снова брать такси…
Если этот факт как-то и озадачивает отца, он не забрасывает меня вопросами. Про поход в католическую церковь я не собираюсь рассказывать, скорее, не потому, что он не поймёт логики поступка и начнёт нотацию, а потому, что мой папа — довольно убежденный протестант.
— Боже, Джейн, ну конечно, — он забавно вскидывает руки, будто я сморозила несусветную глупость. — Это и твой дом тоже, о чём речь… Я попрошу Аманду подготовить твою старую комнату, а Гарри заберёт машину — утром она будет здесь. Только скажи адрес.
Я немного сбивчиво диктую ему улицу и дом, где прохожу терапию, чтобы отец передал информацию своему водителю. И медленно поднимаюсь с места.
— Выспись и отдохни как следует, милая, — отец мягко касается моей руки, чуть сжав её. И затем едва слышно добавляет: — Жизнь продолжается, Джейн. Чем скорее ты это примешь, тем скорее выберешься из тьмы.
***
Я прокручиваю в голове последние слова отца, пока шаркающим шагом поднимаюсь в свою прежнюю спальню. Здесь всё, как и раньше, разве что нет подростковых плакатов любимых групп, косметики, яркой одежды, а позже — огромных стопок учебников по юриспруденции. Чистая, без излишеств, уже обставленная в строгих тонах и всегда готовая встретить хозяйку, хоть та и не была здесь лет десять, комната.
Снимая с себя одежду, я продолжаю ввинчивать ржавыми гвоздями острое «тьма» в мысли и почти физически ощущаю, как она, словно рассеивающееся чёрное вещество из разбитой склянки, обволакивает сознание.
Прохожу в ванную в нижнем белье, старательно избегая смотреть на своё отражение в зеркале. Мой новый фетиш…
Чем скорее ты это примешь, тем скорее выберешься из тьмы.
Пожалуй, это то, в чём мой всегда всезнающий отец сейчас неправ.
Приглушённый свет над раковиной почему-то раздражает.
Открыв кран, я немигающим, пустым взглядом всматриваюсь в льющуюся воду. И боюсь поднять глаза к зеркалу. Медленно отсчитываю про себя до десяти…
Раз. Два.
Я соткана из этой тьмы. И лишь внешняя оболочка продолжает это скрывать. Её мой муж считал привлекательной; я же всегда относилась к ней, как к набору определенных черт, изгибов, линий, которые можно выгодно или не очень преподнести с помощью одежды и макияжа.
Ничего особенного…
Всего лишь оболочка.
На которую сейчас мне больно и тошно смотреть.
Три, четыре…
Ведомая невидимой силой, словно марионетка, которую дёрнули за нить в шее, я всё же вскидываю подбородок.
Измученный взгляд, в который раз за день застланный непролившимися пока слезами, скользит по ключицам и плечам…
Пять.
Я разглядываю свою фигуру мучительно долго, не в состоянии теперь отвернуться. И в тот момент, когда взор останавливается на груди под плотной тканью бежевого бюстгальтера, меня будто пронзает раскаленной иглой в виски. Веки распахиваются, и дыхание неритмично учащается.
Шесть, семь…
Я пытаюсь отогнать от себя возникшую назойливую и почти сумасшедшую мысль, но не получается — глаза шарят по отражению, всматриваясь теперь ещё и в белые растяжки на животе возле пупка. Их много, очень много… Как растресканная поверхность остывшей лавы на земле после извержения вулкана.
Потом взор снова возвращается к груди. Кожа растянута, не так свежа и упруга, как раньше… И непрошенная мысль усиливает своё влияние, терзая мой мозг до исступления.
Восемь.
Я не хочу об этом думать, не хочу!..
Мы только с мистером Морганом научились блокировать всё, что связано с ним. С ними, с тем днём…
Какого черта я чувствую всё это так, словно заново переживаю свой самый страшный кошмар?
Всхлипнув, я всё-таки даю волю слезам, на автомате и слишком медленно снимаю с себя белье, продлевая агонию. Освобожденная из чашек грудь немного провисает, всем своим видом говоря о том, что бюстгальтер лучше никогда не снимать.
И растяжки… Чёртовы растяжки…
Девять.
Я закусываю запястье, чтобы заглушить рвущийся наружу вой, и захлебываюсь слезами. Как и захлебываюсь теперь до одури пульсирующей мыслью в голове: я избавилась от его одежды, фотографий, игрушек и части воспоминаний — благодаря терапии водрузила их в дальний угол разума. Но от собственного тела, когда-то выносившего новую жизнь и всем своим видом сейчас напоминавшего мне об этом, я не избавлюсь.