Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты уже ела мясо по-французски? – шепчет он, стоя у нее за спиной и приподнимая ее темные волосы.
Остальные женщины хотят ему помешать, но что они могут сделать с этим разбушевавшимся Приапом? Ева чувствует, как чья-то рука в потемках передает ей нижнее белье, на ухо ей шепчут, что оно в крови.
Она сует в руку Лизе тряпку в надежде, что она поймет, что нужно делать.
– Оставьте ее, вы же видите, что у нее месячные! – выкрикивает Сюзанна.
До Лизы наконец доходит, какой план женщины придумали для ее спасения, и протягивает стражу грязную тряпку. Грюмо с оскорбленной миной выпускает Лизу из объятий и, икая, делает шаг назад.
– Ах, эти бабы! Грязные! Противные! Сначала они нас распаляют, а потом хотят заразить! Ты хочешь, чтобы я подцепил еврейскую заразу, да?
Он замахивается, чтобы ударить Лизу по лицу, но тут раздается чей-то голос:
– Я пойду с вами. Дайте мне есть, и я пойду.
Молодая женщина с короткими темными волосами, которую до этого никто не замечал, делает несколько шагов вперед. Грюмо обрадован таким утешительным призом.
– Спасибо, – шепчет ей Лиза, когда женщина проходит мимо нее.
Та молча кивает.
– Она спасла нас, – говорит Лиза, тяжело вздыхая.
– Ну, мои бедняжки, какие же вы дурочки. Это проститутка! – произносит Сюзанна.
– Так, значит, это она самая красивая? Серьезно? У этого жалкого типа совсем нет вкуса! – заключает Дита Парло, которая на протяжении всей этой сцены вела себя очень тихо.
Переспать, чтобы поесть, – одно из негласных правил лагеря, установленное мелкими начальниками, жаждущими больших удовольствий.
– Завтра я пожалуюсь коменданту, – заверяет Ева Лизу, которая еле дышит. – Этого больше не повторится.
Ночью дают обещания, продиктованные неугасимой надеждой, которой к утру уже не остается.
* * *
6
В начале было желание. Оно заставляет нас поверить в тысячи химер, является причиной наших бед и нашей смелости. Оно превращает угнетенных в непокорных, а иногда – в умалишенных, матерей-одиночек или шлюх.
До встречи с Луи Ева уже чувствовала себя желанной. Это произошло еще во время учебы в лицее: она встретила Александра Алексерова. Он был на два года старше ее и жил тогда в Мюнхене в общежитии для русских евреев-иммигрантов. У него была изящная походка. Хорошо сшитый твидовый костюм, рубашка с идеально накрахмаленным воротником, акцент, который придавал всему, что он говорил, видимость правды. Немецкий был для него иностранным, но Александр, безусловно, обладал ораторским талантом. Он организовывал собрания, на которых живо и с энтузиазмом говорили о Палестине. Он рассказывал своим собратьям о Средиземном море, омывающем ее сахарные берега на севере, и о Красном море, омывающем ее с юга. Никто из этих ашкенази[44] не видел обсуждаемых морей, но все были словно зачарованы землей, которая находилась между ними. Александр музицировал на домре, наигрывал далекие мотивы, рожденные там, где жизнь била ключом. В кругу его знакомых Ева чувствовала себя ребенком. Александр любил жалобный звук, издаваемый струнами, Ева же предпочитала ностальгическое величие Шопена; пианистка, избегающая толпы, не реагирующая на враждебные взгляды и отдающая предпочтение частным салонам и тайной любви. Ее застенчивая душа, отказывающаяся играть в современном оркестре, чувствовала себя на своем месте, когда исполняла ноктюрны. Ева, обладавшая романтическим воображением, умела растворить мирской хаос в мелодии, которую слышала она одна.
Дать чувству название – все равно что уничтожить удовольствие, запретив ему постепенно развиваться. Угадывать, трактовать его – вот в чем заключается мечта. Они оба отдались мечте, однажды днем, после занятий, на железной кровати с жесткими и неудобными пружинами, немного смягченными простым одеялом в красно-серую клетку. Это случилось зимой. Было уже темно, на шею Александра падал отблеск свечи. Он был у Евы первым, и у него хватило такта не говорить об этом.
Когда они вышли из комнаты и спустились в холл, один из дядюшек Александра предложил им сигарету и кофе.
Вечером, угощаясь свекольным супом с мясом у Алексеровых, Ева почувствовала себя другой. Чудесные юношеские мечты и шопеновские арпеджио испарились. Она не была иммигранткой. Палестина не была для нее землей обетованной. Она была всего лишь ребенком, которого пригласили взглянуть на другую культуру, частью которой она никогда не станет. И взрослые, сидящие за столом, прекрасно об этом знали.
После окончания учебного года Ева больше не видела Александра. Но сохранила в себе кое-что от него. Прошло два или три месяца, прежде чем она наконец поняла, в каком положении оказалась. Она сама поехала в Берлин, где доктор Эрнст Грэфенберг работал над первым противозачаточным средством, внутриматочной спиралью. Еврей и прогрессивно мыслящий человек, Грэфенберг призвал на помощь изобретательность, чтобы дать женщинам выбор: рожать или нет. Он обязательно ей поможет. Разве она может стать матерью в двадцать лет, когда ее распирает от желаний? Если она уже не маленькая куколка своего отца, то кто тогда – женщина? Ева понимала, что еще не готова к материнству.
В тот день кабинет на Курфюрстендамм, одной из самых известных улиц в городе, был переполнен. Очередь состояла из уважаемых всеми женщин, мужья которых был членами нацистской партии, и это несмотря на то, что такая практика не поощрялась проповедуемой ими моралью.
Эрнст Грэфенберг протянул Еве носовой платок и объяснил, что уже слишком поздно.
Ее живот округлился. Никто из окружавших ее людей этому не обрадовался. Она всех разочаровала. Отца – потому что согрешила, мать – потому что поправилась. Для того чтобы зачать ребенка, нужны двое, но иногда женщина одна несет на себе последствия любовных утех. Родители держали Еву взаперти, подальше от любопытных и враждебных взглядов.
Однажды по ее ногам потекла струйка крови. Еву забрали в больницу…
Она проснулась в одиночестве в холодном зале. Металлическая койка была похожа на кровать Александра. На стене – деревянный крест с толстыми черными гвоздями, пронизывающими руки и ноги Христа, намазанные красным воском. Ева приподняла одеяло и увидела огромный шрам, перерезающий ее живот.