Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 1918, 1919, 1920 году среди подростков говорили о политике?
Да, говорили. Хотя у нас в школе не было особенной почвы для дискуссий, среди нас не было даже полубольшевиков. Но все были всегда очень осторожны в высказываниях – и учителя, и ученики. А среди преподавателей были яркие личности. Например, учительницей рисования у нас была Татьяна Николаевна Гиппиус, сестра знаменитой Зинаиды Гиппиус. Русский язык преподавала Вера Павловна Андреева, ее брат был известным эсером. Но моя школа не совсем типична, конечно же. Я еще вспомнил о покушении на Ленина. Тогда это произвело колоссальное впечатление на всех. А мы знали людей, участвовавших в этом, некоторые из них даже одно время у нас ночевали, для других мы искали укрытие.
Вы не помните их имена?
Нет. Это не были люди, которые непосредственно стреляли в Ленина. Но они как-то были в этом замешаны и находились в бегах. Мы жили тогда в квартире нашей бабушки, но в конечном итоге нас, разумеется, уплотнили. В квартире бабушки была кухня, гостиная и две спальни, которые она еще с довоенных времен сдавала, обычно офицерам Генерального штаба, потому что она вдова генерала и была знакома с многими военными. И еще была комната, где жили все мы. И вот в квартиру вселили какого-то господина. Перед тем как съехать, он вырезал все картинки из бабушкиных книг. У нее было замечательное издание Брокгауза и Ефрона, и он выдрал оттуда все иллюстрации и смылся с ними. Но в определенном отношении это был очень полезный жилец. Он заведовал провиантскими складами, воровал там и что-то приносил. Еще мы думали, что он поставлен наблюдать за нами. При этом наша собственная квартира на Тверской уцелела, и мы постепенно перетаскивали вещи к бабушке. А потом Тверскую, конечно, отобрали.
Какие настроения были среди ваших товарищей?
Все было довольно скверно. Исчезали люди, многие эмигрировали, постоянно шли обыски, аресты. Годы 1919-й и 1920-й были очень тяжелые. Недоедание было хроническое. В двадцатом году начался настоящий голод. Мы вынуждены были менять на продукты все, что возможно: мебель, шторы, ковры. Я ездил по финской дороге в деревушки обменивать или покупать картошку, хлеб. Появился знакомый крестьянин из-под Петербурга, который нам сочувствовал и регулярно брал у мамы какую-нибудь портьеру, а взамен приносил мешок картошки или чего-нибудь еще. Наверное, он с этого что-то имел.
Как люди зарабатывали? Моя мать и бабушка сначала набивали папиросы, часами сидели. Папиросы куда-то продавались. Потом пошла мода делать шоколад. Покупался какао, потом масло, и дамы делали шоколад. Потом маме нашли службу, она два года работала переписчицей, и на это мы жили. А потом заболел мой брат – сломал руку, а потом у него начался туберкулез. При том питании, которое мы имели, эта болезнь была неизлечима. Вдруг появился человек из-за границы и сказал, что может нас вывезти. Это был такой эсер Соколов, который сейчас живет в Америке, он нам устроил фальшивые паспорта и вывез нас. Мы боялись: думали одно время, что он провокатор. Соколов сначала пришел и сказал, что папа жив, и что мы дураки, что здесь сидим. Мама страшно испугалась. Приблизительно через месяц он появился опять и спросил, что мы решили – ехать или не ехать. Мы вообще-то не хотели уезжать, но мой брат Глеб был болен, в России его нечем было лечить, и мы решились.
А не хотели вы ехать почему?
Как-то не хотели бежать. Не хотели оставлять бабушку. Но Соколов нам устроил фальшивые паспорта на фамилию Петерсонов, которые у меня до сих пор хранятся. Это происходило, когда была создана Эстонская республика. Всем эстонцам разрешили покинуть Россию – так же, как и латышам. И вот нас записали эстонцами.
Паспорта устраивал эстонский консул при посредничестве Соколова. Паспорта были настоящие, но в дороге мы пережили несколько страшных минут: я почти уверен, что комиссар поезда знал, кто мы. Дело в том, что мама везла с собой какие-то драгоценности: несколько колец, несколько цепочек, которые запрещено было вывозить из страны. Но ей сказали знающие люди, что надо обратиться к этому комиссару, и он поможет все вывезти. И мама через третье лицо ему все передала в маленьком замшевом мешочке. В Ревеле мы должны были этот мешочек забрать по указанному нам адресу. Мы пришли, нам вынесли мешочек, и мама сразу увидела, что часть вещей пропала. Однако человек, к которому мы пришли, сказал: «Берите что дают, я знаю, кто вы». В Ревеле нас посадили на сорокадневный карантин, потому что мы все были абсолютно завшивленные. Что неудивительно – зимой мы вообще не мылись. А летом я, например, ходил по Петербургу босиком: обуви не было никакой. Это было и в 1919, и в 1920 году. Когда мы приехали в Швецию, нас принимали с большим шиком, а одежда наша выглядела удручающе; какие-то добродушные шведы подарили нам костюмы на зиму. К концу августа двадцатого года мы приплыли пароходом из Швеции в Англию. Меня высадили на Liverpool Street Station. И тогда я увидел папу и встречающих, а потом мы жили в Англии безвыездно. Где-то в начале 1921 года я пошел в частную школу изучать английский язык, затем окончил университет и жил здесь всю жизнь; и мама, и мой брат всю жизнь здесь жили. Отец имать разведены, они очень дружны, но не жили вместе с революции. А папа в Англии никогда когда не жил. Он потом переехал в Берлин, потом в Париж, и потом в Америку.
Во всем, что говорил и писал поэт, эссеист, переводчик Георгий Викторович Адамович (1892–1972), было весьма характерное для него перетекание субъективного в объективное – и наоборот. Он и не хотел казаться точным. Легкая размытость фактов импонировала его литературной манере. Внимательный читатель заметит, что даже настойчивым подчеркиваниям своего возраста, разбросанным по всему устному рассказу, доверять не стоит: Адамович был двумя годами старше, как установил это историк литературы Роман Тименчик. Адамович всегда обращался к прошлому, к русской поэзии и критике, к петербургским воспоминаниям; на этой памяти покоилось все сложноподчиненное здание его собственных стихов и эссеистики.
Получив от машинисток радио распечатку двухчасового интервью (записанного в 1965 году), Георгий Викторович приступил к литературной обработке материала и успел превратить несколько первых страниц в законченный авторский текст – уже без вопросов собеседника. Эта рукопись хранится в Бахметевском архиве Колумбийского университета. В 2000 году Олег Коростелев напечатал ее в нью-йоркском «Новом журнале» и параллельно в журнале «Родная Кубань». Здесь же перед нами живая, неправленая, эмоциональная речь, устная импровизация, «черновик чувств», – что не мешает Георгию Викторовичу литературно, изысканно, набело размышлять и судить о трагедии русской истории.
Я родился в Москве в военной семье. Мой отец, когда я родился, был московский воинский начальник. Потом он был начальником московского военного госпиталя. Мое раннее детство, до девяти лет, прошло в Москве. Вся семья у меня была военная, два старших моих брата были военные, но я никогда не был военным. Мой отец – есть такое мелкое семейное воспоминание – за день до смерти, взглянув на меня, сказал моей матери: «В этом мальчике ничего нет военного, его надо оставить штатским». Так меня штатским и оставили.