Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ничего особенно-то страшного не было в этом треске (конечно, я не помнил, кустики или клумбы разбивали медсестры под окнами!), но неожиданно я ощутил нелепый детский страх – такой, что дернулась рука, и пустая стопка со звоном ударилась об пол.
Венич поднял на меня глаза – и резко обернулся к окну. И мы – уже вместе – явственно увидели в приоткрытом окне какое-то расплывчатое лицо, не понять, мужчины или женщины. Это лицо и сейчас стоит у меня перед глазами. Немыслимый ужас его черт заключался в уродливой и дикой детали: само лицо, бесполое, ватное и неживое, походило на лицо старой тряпичной куклы. И только глаза на нем, безумные и хитрые, в красных прожилках, смотрели прямо на нас – с издевкой. И нагло ухмылялся черный провал щербатого рта… Мы одновременно вскочили и бросились к окнам. Но никого там не оказалось; никаких кустов и цветов под моими окнами никогда не сажали; и даже декоративная цветущая дорожка душистого табака осталась нетронутой и непримятой. Интересно, случались ли в Венькином Центре еще когда-либо случаи одномоментных коллективных галлюцинаций, или мы окажемся первыми?
Страшные все-таки мы существа, люди. И самый страшный из нас, даже для нашей отчаянной четверки следопытов, всегда был – Верная Рука, Вэн; негласный «хозяин» нашего детского рыцарского братства.
Помните, я отмечал сходство Веньки со всем известным портретом кудрявого ясноглазого Есенина с трубкой в зубах? Кто его знает, может, и впрямь какими-никакими корнями и тянулся он из села Константинова и есенинского крестьянского рода. Потому как серому и узенькому обывательскому мирку приемных родителей Валерии Васильевны и Бориса Владимировича Венька не просто оказался чужд – он точно зачеркивал фактом своего существования их себялюбивое существование. Зачеркивал – или, наоборот, подчеркивал никчемность его и ненужность.
Хотя сам Вэн никогда и ничего не стремился ни зачеркивать, ни подчеркивать. Ни, тем более, быть чьим-то «главой» и «хозяином». Владел нашим детским миром не сам он, а чистый камертон, звучавший в его душе, – камертон, который и ему, и всем нам пришлось отстаивать от окружающих всю жизнь…
Сейчас я упоминаю о свойствах его души, поскольку многие дальнейшие события моего расследования оказывались странным образом связанными с ними и даже неожиданно вытекающими из них. Например, то обстоятельство, что более полугода шумиха вокруг трагического круиза никак не затронула моего внимания, именно и связано с важной чертой Венькиного характера. Мой друг Венич, Вениамин Сергеевич Ерохин, всегда был честен. Это при том, что честность его никогда не доходила до педантизма: он мог и рад был наврать классной, защищая товарища; мог и рад был обмануть слабого духом тяжелобольного пациента. Частенько врал женщинам, не желая их обидеть, и по поводу внешности, и по поводу личных к ним симпатий, и даже по служебному поводу полезности медичек-пенсионерок на работе.
Врал приемным родителям по поводу отношения к их «приличной и порядочной» советской жизни. И вообще часто пускался на мелкую ложь, чтобы поддержать в легком разговоре мнение случайного собеседника. Но – и это знало не только наше «индейское братство», а знали все учителя в школе, и неродные «родные», и все сотрудники Центра, и те, кому он и впрямь спасал жизнь, – существовали главные вопросы, в которых Вэн был сам и учил нас быть абсолютно, даже непримиримо, честными.
Никогда он не брал деньги с неимущих родителей. Никогда не оправдывал своих – и чужих – врачебных и воспитательных ошибок. Никогда не жалел ничего своего – для других: ни времени (не болтунам, а настоящим больным!), ни денег, ни своего настоящего, «макаренковского», психологического дара. И пациенты тянулись к этой его внутренней твердости и доверяли ему все тайны, которых не могли доверить никому в жизни. И эти тайны хранил он так же честно и непререкаемо.
И именно поэтому я мог никогда не узнать ни о том, как попали к нему записи Зары Лимановой, ни о том, что она и сама, сразу после выписки из 36-й горбольницы, не в силах вернуться к выступлениям, попала в красковский Центр на длительный и тяжелый курс реабилитации.
Теперь же, случившись само собой, мое погружение в ее печальную историю сработало по принципу «клин – клином». И уже в понедельник я, бодрый, как огурчик, сам стучал в дверь Маришкиного кабинета с идеей об очередном журналистском материале.
Стук был условным; и Мариша, обойдя секретаршу, сама распахнула мне дверь. Я стал у Вэна живым человеком, я видел мир открытыми глазами, выбравшись широкой тропой из болота старых воспоминаний. Я взглянул в лицо Мариши и с грустью отметил, что время, истекшее с осени, не прошло для нее даром. Если – еще чуть-чуть назад – ее называли «женщиной за тридцать», то теперь, в самые лучшие дни, она тянула лишь на не слишком лестное «женщина без возраста». А случайно попав с ней в очередь за подарками к 23 февраля, я слышал, как парень за спиной назвал ее «мамашей».
Да и сам я в последнее время иногда воспринимал ее «мамашей» – казалось, что Мариша, как мать, поймет, пожалеет и простит, незнамо за что. Частенько вечерами хотелось выпить с ней вдвоем, как с другом – или, как сегодня, дружески и ободряюще хлопнуть по плечу. И я отлично знал, что самой ей хотелось от меня другого, и каждый раз одергивал себя.
Вот и сейчас – обругал себя за тупость, мог ведь купить цветочков к началу рабочей недели. Вон как осунулась, сразу пробились морщины; даже глаза как-то потускнели, веки набрякли под аккуратно наложенным слоем туши.
И вдруг – Мариша ожила, и радостно заулыбалась, и глаза осветились, как у девочки, светом чувства, которого я не ждал и не заслуживал.
– Кир, что это с тобой? Неужели все позади? Какой такой кудесник вернул тебя к жизни? Надеюсь, кудесник, а не кудесница? – протянула Мариша любящие руки. Так приятно стало радовать ее и дальше.
– Какие там кудесницы! Это только вы, Марина Марковна, вы и работа! Ну, и еще чуточку – верная компания верного друга Ерохина в красковском Центре реабилитации!
– Заходи, скорей заходи и рассказывай все! Господи, я уж думала, никогда не вылезти тебе из этих смертей! Да что я – все ребята переживали, все шушукались, куда тебя заманивать – на рыбалку, на охоту или уж на грандиозный ресторанный загул! Шушукаться шушукались, а предложить никто не смел. Даже я подойти боялась! После самой выписки – считай, полгода! – ходил в редакцию обыкновенный зомби. Ах, как же мы рады, как же я рада, Сотников!
Тот день я посвятил Марише. Ни в чем не повинной, живой и верной Марише Суровой. Рассказал ей все о своем новом расследовании и о том, «как откликнутся читатели на свежие факты о незабвенной Лимановой, и как будут охотиться за ними конкуренты, и как внезапно вырастет наш тираж!». Вечером пригласил ее в ресторан, попутно отметив, с одной стороны, как приятно все же не нуждаться в редакционном окладе, а с другой – какое хамство я проявляю, что за спасибо живу, пью, ем, лечусь и спасаюсь в Венькином Центре, когда мне отлично известно, сколь во многом упомянутый Центр нуждается. В этот вечер я горячо заверил расцветшую Маришу, что никогда не смогу бросить работу в редакции, поскольку подумываю отписать деньги дочери в дар Центру и буду с таким же нетерпением, как она, ждать окончания своего скандального расследования!