Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но сегодня, покидая кров моего друга, я совсем не хочу раздражаться. Я дергаю звонок, и очаровательная горничная неслышно прикрывает гардину на большом окне и включает морской бриз кондиционера. В последнее время я ложусь и встаю с трудом. Ночью давящая сырость ползет от ног по изношенным суставам, а утром глаза наливаются кровью, веки не хотят открываться, и невыносимо больно бывает смотреть на свет дня. И уже не радуют ни уютная арабская комната, со вкусом обставленная мебелью редчайших пород дерева и увешанная нежнейшими восточными коврами. Ни отличный кондиционер, веющий свежим ветром с моря. Ни с любовью подобранная библиотечка моих любимых книг в дорогих переплетах из тисненой кожи… Не радует, а отталкивает все то, что когда-то казалось простому парню из нью-йорской подземки пределом самых несбыточных желаний! Чем ближе я становился к осуществлению этих мечтаний, тем невозвратнее уходила из меня жизнь души, та неповторимая радость, та отвага и дерзость, с которой я шел к успеху всего задуманного!
А ведь успех-то как раз пришел! Да еще какой! Жаль, бедный цветной парень даже не догадывался, чем придется его оплатить!
Да, я поднялся на самую вершину, я обрел не только божественный музыкальный дар, но и божественную человеческую красоту! Я безжалостно сломал свою природу, чтобы стать равным богу, чтобы несчетные толпы во всем мире молились на меня, любили меня и поклонялись мне!
И ненасытная, неистовая любовь толпы день за днем пожирала, испепеляла мой дар, мой голос, мою красоту и жизненные силы. Первое время достаточно было мне выйти на эстраду – и необъятные силы наполняли меня, голос мой звучал неумолимо, и нескончаемо лилась музыка моего танца. Но сколько б я ни пел, толпе все казалось мало. «Майкл! Синг! Синг!» А жадность моих продюсеров заставляла их заключать все новые и новые контракты. И лишь живительная игла придавала мне силы снова и снова сливаться на сцене с песней, покоряя ненасытный зал.
А в жизни сил становилось все меньше. Первые операции прошли почти незаметно. Но с каждым новым вмешательством я все тяжелее переносил наркоз – синели сосуды на лице, выпадали волосы, тряслись руки и дергался тик над глазом. А главное – все дольше и дольше после каждого наркоза становился период, когда на жизнь тяжело опускались свинцовые тучи, дни тянулись вяло и тягостно, серые, бездушные и тоскливые. Как тот вечер в русском посольстве…
Уже давно я существовал «от иглы до иглы», и только первые час-два после укола хоть что-то могло меня порадовать. Это могла быть любая мелочь. Теплый безоблачный день… Морская ванна, в которой мои прекрасные белые руки и колени просвечивали насквозь, как в объемном чудесном зеркале… Случайная улыбка ребенка, оленьи глаза, нежный рисунок губ, упругих, как тетива лука.
И там – на вершине славы – остатки утекающих сил, все, отданное мне людьми, все мои несметные, как казалось, богатства я вложил в постройку, в строительство дворца моей мечты, белоснежной виллы, которая была бы несравнимо прекрасней, чем приторный восточный рай моего нынешнего друга.
Похожей на висячие сады Семирамиды должна была стать она, с жемчужными и беломраморными колоннами, увитыми вечнозеленым плющом, и тихими прозрачными бассейнами… Где я читал стихи этого русского поэта?
Сады моей души – всегда узорны,
В них ветры так легки и тиховейны,
В них золотой песок, и мрамор черный,
Глубокие прозрачные бассейны…
По прихотливым дорожкам ее вольно, как в саду Эдема, бродили бы ручные косули, и агнец божий мирно пасся бы вблизи кроткого львенка. Ради воплощения этой мечты я не пожалел бы и всей своей жизни! Ради нее выходил я на сцену, больной и разбитый, и мокрый от слабости и лихорадочного биения отравленного сердца. Меня приводили в чувство спасительным уколом и, как тряпичную куклу, выставляли на потеху бесу толпы. И многоголовый бес ревел, и топал, и свистел, выжимая последние силы, и бесконечно тянул ко мне тысячи жадных рук, готовый бешено растерзать меня на части! О, я умел укрощать его – но с каждым разом это отнимало все больше и больше жизни.
А когда я, наконец, построил свой благословенный Эдем, явились чиновные крохоборы и предъявили мне неоплатные счета…
И теперь я должен, как отщепенец, как государственный преступник, таиться в гостеприимном доме моего влиятельного друга. И этот «гостеприимный кров» – мне чужой и чуждый. Ведь радушный хозяин все-таки способен в любой момент, разбитого и изношенного, вытащить меня, как марионетку из постели, и пригласить петь, чтобы я вновь ощутил себя шутом, фигляром, картонной куклой, которую дергают за ниточки сильные мира сего! Но сегодня – сегодня я всесилен! Я снова презрел свою слабость и зависимость. Я овладел своей многострадальной судьбой, Господи! И я докажу себе, что не деньги правят миром! Не деньги и не власть, и не злые языки газетчиков, распотрошивших, раскопавших всю мою жизнь, как вонючую корзину с грязным бельем у нерадивой прачки!
Сегодня я уйду, уйду ото всех, покину ненавистную гостеприимную страну, вернусь на свою благодатную виллу, в сады Эдема, – и пусть там, у ворот, дождется меня единственная отрада, последнее сокровище моего усталого сердца. Он сам подбежит ко мне, мой мальчик, сам, первым, непрерывно глядя оленьими бархатными глазами в облачных ресницах. И руки его доверчиво обовьют мою шею, и детские губы целомудренно, легко притронутся к моим губам.
Подснежники детских губ, нежных и упругих, как тетива лука. Глаза мои налиты кровью, и слезы, как кровь, бегут по щекам.
Ах, скорее, скорее! Мне больно! Мне невыносимо больно, о мой штатный лекарь! Торопись дать мне средство, последнее средство от этой последней боли.
Вот такой видел я сон, господин мой Ерохин! А вот и средство – от моей собственной боли…
Буквально на одном дыхании дочитывал я, свежий и благополучный, хоть и потрепанный Кир Сотников, это странное письмо. Или эту исповедь. Или даже своеобразное послание – к кому? По поводу чего? Додумывать становилось просто некогда. Я тут же «помчался» – не беда, что с костылями, – на поиски Ерохина, на ходу придумывая варианты управления машиной на предмет пробиться к Волокушину на дачу и «тепленького» притащить его сюда, в Центр. Вера в возможности Центра, немного, может быть, наивная и преувеличенная, связывалась для меня с личностью Вэна. Я не сомневался, что Волокушина обязательно вытащат из его цепкой болотной жижи!
Но, увы, беседа в кабинете Ерохина была самая обескураживающая.
– Сотников, – спокойно поднял на меня глаза Венич. Никогда не видел его таким потерянным и усталым! – Хоть ты и остался тем самым отважным сердцеедом, но здесь – ни отвага, ни плечо друга, ни прочая рыцарская тягомотина уже не помогут. Я сам отреагировал на письмо Вадима точно так же. Я даже почти надеялся, что Вадим и сам одумается. И – чем черт не шутит! – подскочит ко мне и незаметно, вдруг, прикроет мне глаза руками! Такая сила исходила от письма-исповеди – такая, точно Волокушин был со мною рядом, живой и невредимый!
Через час я, ноги в руки, ринулся к нему на дачу. Перелез через забор, обыскал весь дом – и с горечью убедился, что Волокушин досконально продумал свое «исчезновение». Все было на своих местах – даже его фотография в супружеской спальне! На ней Вадим смотрит в объектив прямо, уверенно, такой же спокойный и обаятельный, как всегда! Эх, Кир, знал бы ты, как хорош был мой пациент Волокушин! Женщины по нему «всю дорогу» с ума сходили, его Алиса подозревала супруга во всех грехах, а он, оказывается, и сблизился-то за время успешной руководящей работы! – с тем самым Галчонком, на вид обыкновенной, толстоватой и простоватой детсадовской медсестрой еще «совковых» времен!